Пирамида, т.2
Шрифт:
– Читаем про тебя где попадается. Устроилось с жильем-то али все в общежитии квартируешь?
– Теперь комнату дали, отдельную, – так же отрывисто, в тон больному, объяснил Вадим. – Район неважный, зато со всеми удобствами, кроме лифта. К будущему году метро подведут, но мне не понадобится. Вот и зашел проститься перед отъездом... Прости, я не утомляю тебя?
– Ты бы не так громко с ним, – толканула в локоть Прасковья Андреевна. – У него от каждого твоего словечка мозговое дребезжанье в голове начинается...
– Ничего, ничего... – поправил отец. – И я всю
– На свои средств'a ехать-то али на казенные? – деловито осведомилась мать. – Ведь дороговизна да очереди везде. А так, почему и не прокатиться, если на готовеньком-то?
– Я как раз и еду на всем готовом, – нервно засмеялся Вадим и оборвался, словно ледяным ветерком повеяло из пространства перед ним.
И значит, так верили в счастливую звезду первенца, что ужасного его срыва не заметил никто.
– Нонче все в командировки ездить заладили, так и снуют кто куда, – одобрительно сказала Прасковья Андреевна. – Далеко ехать-то посылают?
– Командорские острова! – по внезапному наитию вырвалось у Вадима.
Ответ придумался сам собой, как по внешнему фонетическому сближенью с вопросом, так и по внутреннему с детства влечению к экзотическому архипелагу с торжественным и грозным наименованьем. Вместе с тем волнующий, до замиранья сердца оттенок правды заключался в ссыльной отдаленности географической окраины.
– На самую-то высоту уж не пробивался бы ты, Вадимушка, – снова и многословно затужила мать. – Старики учивали: и своему-то царю очи персоной своей не утомлять, а нерусскому-то, небось, под каждым кустом злодейство чудится. Потому и поют сутки скрозь, что говорить не о чем, а страшней нет молчащего народишка! Опять же в толпе-то еще в кои веки он тебя разглядит, а вблизи враз копьецом достанет. Смотри, Вадимка, что кругом-то деется... Ой, парень, и тебя не забрали бы!
Так наступил момент, которого он боялся. Требовалось немедленно отбиться, пока не захлестнула к самым ногам подобравшаяся стихия.
– У нас, мамаша, зря людей не берут, – единственно для самозащиты сказал сын.
– Ужели вся Россия, Вадимушка, во враги подалась? – простодушно и виновато руками развела Прасковья Андреевна. – Глядишь, и мы со стариком купленные окажемся... Кем же, Вадимушка?
Чисто риторическое материнское вопрошанье было для него пробным всплеском волны, повторная смыла бы его вовсе. Полусогласие со стариками, даже накануне собственного падения означало для поскользнувшегося трибуна нравственную капитуляцию с последующим шельмованием за бесчисленные жертвы, худшим, нежели само физическое истребленье.
– К сожалению, дорогие мои, не все просто здесь, – суховато и прячась в железо логики защищался Вадим. – Происходящий в таком объеме процесс переплава требует собственных температур, порою немыслимых для обыкновенного человеческого вещества. Немудрено, что так часто погорают и самые кочегары! Но печку надо хорошо разогреть, прежде чем сунуть туда всю планету. Никого не убеждаю ликовать по поводу
Поминутно сбиваясь и сердясь на себя за неточность, он принялся пояснять затихшим родителям обоюдоострую и ходовую в те годы формулу скоростного судопроизводства, с врагом по-вражески, оказавшуюся самоубийственной для большинства прибегавших к ней. По его словам, эпоха исходила из положения, что всякая абсолютная истина добывается лишь в бесконечном процессе познания и оттого не может служить основой революционного правосудия, которое обязано руководствоваться лишь вероятностью вины и в проценте, произвольно снижаемом по условиям достигнутых скоростей. Таким образом, самое помышленье о применении юридических гарантий пусть даже к потенциальному преступнику может явиться уликой, изобличающей самого ходатая в принадлежности к негодяйскому сословию.
– Смехота какая, счастьишко силком приходится за пазуху совать, – бесстрастно поскрипел о.Матвей. – Спросить бы их сперва, может, им что иное надобно!.. После царской войны настрадалися, все стали у нас передовые, общественные: у всех руки зудят. И как даден был клич – «налегай, ребятушки!», то и придумали энтузиазм. Скинули гору с вечных-то корней, она и поползла самоходом куда глаза глядят. Кирпичика не подложишь – остановить: машина-то больно велика. И ночью скрып слышен, страшно – кому не спится. Устин писал с Алтая, что ихние там соберутся под выходной, зарядятся греховинкой на недельку, кому какая лакомей... ну, вроде и затаятся на недельку от грядущего. Я их не виню, Вадимушко, у кажного своя судьбица: кому-то и у руля стоять. А только берегися пошатнувшейся России, завалится – не убежишь...
Само собою возобновился нередкий у них в былое время, единственно из противоречий возникавший бесплодный разговор о всяких заумных материях, – из банальных крайностей и бесконечностей составленное уравнение с уймой равноправных решений, – сейчас поднималась тема евангельских сестер о примате духовного хлеба над телесным. По болезненному состоянию одной стороны и смятению чувств другой, спор велся отрывочно, не очень внятно для воспроизводства, и вдруг Вадим сделал открытие, немыслимое для него еще полгода назад, что некоторые торжественные и с придыханием произносимые слова напоминают темный товар, который проходимцы и пророки всучивают простакам подворотней лихолетий.
– И вообще, – сказал он, – весьма злоупотребляемое ныне понятие счастья зависит от точки зрения на ценности бытия: то самое сокровище, к примеру, за которое Галилей пойдет на костер, мать без рассуждения променяет на чашку молока для своего ребенка. Во всяком случае, без подлой земной жратвы, – чрезмерно загорячился Вадим, – вряд ли возможно успешное, не искаженное созерцание Бога, как бы ни твердили священные сказания, будто оно лучше удается натощак.