Пирамида, т.2
Шрифт:
Дальние суровые ветры задувают там порой, и потом полвека солнышку не пробиться сквозь пыль и прах. Континентальные крайности и раскаленные полчища из смежной прародины народов были начальными воспитателями племени. Колыбель и нянька создают черновую человеческую болванку, из чего история ваяет характер нации. Тут надо искать корни легендарного долготерпения русских, а не в мнимой приспособляемости к иноземной, медком подслащенной плети, как полагали горе-завоеватели. По такой безбрежности зарево и гулкий топот конницы из-за горизонта позволяли им предугадать параметры напасти, а действительность обучала навыку степняков не махать руками против очевидности, а благоразумно прилечь вровень с травой, пока не взойдет черным ветром шайтанова плеть. За то и дана святость ихнему Александру, что в поганую орду за Русь ездил, кумыс пил кобылий, вкруг кострища басурманского плясал ради сбереженья непонятного нам, но, видимо, валютного сокровища. Не зря иную крупицу оного Европа век целый дегустирует потом с задумчивым видом. И так как без той национальной живинки любой народ быстро утрачивает вместе с лицом самое имя свое, русские навострились прятать его от нас ловчей, чем предки хоронили клады былых лихолетий в недрах души – на такую глубину порой, что, передавая по наследству, родители не подозревают ее в себе...
Исторически
– Штурм больших твердынь удается лишь в случае, когда подвиг становится для участников единственным шансом возвращенья к жизни. Смерть не освобождает нас от исторической ответственности за выход из строя, разве только от трибунала. Рабочие сутки в двадцать четыре часа расценивать как злостный саботаж и дезертирство. Тут мало перевести страну на казарменное положенье, – полевой устав все же дает военнослужащему какие-то юридические права. По необходимости зажать в кулаке всю ударную наличность: только лагерный режим, исключающий бунт и жалобу, позволяет употребить силовой потенциал работника с гарантией стопроцентного сгоранья – без золы и копоти. Такова материальная подоплека всех великих начинаний. При созерцанье вечных пирамид восхищенным потомкам не приходит в голову, что даже по весу, не только по объему, костей людских там значительно больше, чем камня.
Русским и раньше доставалось испить своей судьбины. Однако сколько просек осветления не рублено, в сущности та же дебрь дремучая вкруг Кремля стоит. До меня здешний Петруха, готовясь к посеву европейской новизны, вынужден был пал огневой пускать по русской старине да еще железной палкой приколачивал по головням для ускорения процесса. А чуть пораньше другой, погрознее царь, тоже не покладая рук, еще глубже распахивал заскорузлую целину... В молодости, посильно добывая средства для борьбы с окаянным царизмом, не боялся греха, ни страха, ни пули вооруженного конвоя. Не сломили, как видите, тюрьма и ссылка. Тогда как
Как раз в ту пору вскрывали могилу Грозного в Архангельском соборе, вот мне и вздумалось на пару со своим теневым толмачом Скудновым секретно от всех навестить самого сердитого из русских государей. Отсюда до собора площадь перейти, там все они у меня рядком лежат, здешние цари, и правофланговый – мой Иван вместе с им же убитым сыном. Без охраны отправился, со свечой вошел, как положено. Долго стою – качаюсь в приножье, ноги вянут с могильного холода, а только и слыхать – воск горячий на плиты кап да кап. Потом глухо, сквозь серебро гробнины, шевельнулось в глубине.
По прошествии времени спрашивает голосом спросонья: «Пошто пожаловал, грузинский царь?» Поясняю в том же духе, вот, притащился опытом обменяться по специальности. Даже поцапались сперва: все цари родня, как и нищие. Намекнул: «Дескать, не озоровал бы с медведицей, а то, случается, всею личность с загривка лоскутом на грудки свесит».
«Ишь, трензеля-то затянул, аж глаза навыкат!»
«Ладно, – шутю ему, – лежи – отдыхай, старинушка, управимся!»
«Не захлебнись в кровухе-то, – сочится его смешок. – Убиенники-то не навещают по ночной поре, перстами костяными не щекотят под мышкой? Умещаются ли вкруг постели или под дождем толпятся за окошками?»
«Сплеча-то не брани меня. Не дразнись, Иван. Жизнь при тебе была попроще, наша похлеще. Да и сам-то, кабы покрепче был, не довел бы державу свою до смуты, наследников до убожества».
«У тебя судьба хуже будет, Осип, – сказал царь. – И когда станут новые хозяева изымать мумию твою из каменной берлоги на выкидку, так один из них даже кулаком на нее замахнется...»
«И ударит?» – вкрадчиво спросил я.
«Не допустят, – сказал царь».
И как ни старался выяснить, какою буквой начинается фамилия озорника, ни словом не обмолвилась могильная тишина.
Не вытерпел я его отсебятины:
«А ты сам, спрашиваю, сам чего ради рубил своих бояр наотмашь?.. Не вырубил до конца, вот и покатились под гору и держава, и вера, и самая твоя родня!»
«Так ведь я-то, – слышу, гневаться изволит усопший царь, – я-то спесь да корысть боярские изживал, а ты какой ради всесветно-исторической напраслины неповинных терзаешь? Всю державу сквозь сито Иродово не пропустишь...»
«Смотря какое сито! Ты главных гнезд злодейских недовырубил, так они не только племя твое извели, татарина на престол отчий посадили. У меня Курбских поболе твоего, но я после себя шалунов не оставлю».
И поведал я Ивану, как его же способом свою семибоярщину на чистую воду выводил. После заседанья раз прошусь у них на покой ввиду обостренья недугов: «Устарел, братцы, отпустите в родимый Туруханский край на жаркой печке век долеживать!» Сам же, пригорюнившись на русский образец, смотрю из-под ладошки, как они ждут продолженья, потеют, безмолвствуют. На практике обучены, кто глаза чуть в сторону отвел, враз того и склюну. Один Тимофей Скуднов, верный-то мой, голову опустил при заметно неспокойных руках, да и скула в красных пятнах не зря подрагивает. Зато с другого края подымается чином помельче, настоятельно убеждает не покидать корабль в разыгравшейся международной обстановке под предлогом – что середь моря не отдыхают... Попозже, тоже в час ночной, призвал я увещевателя моего: «Как же ты, Никита, – попрекаю и сам в очи ему смотрю, побледневшему, – отдохнуть не пускаешь, в пучину завтрашнюю гонишь, а я-то сдуру, со слов жены, в преданность твою поверил, на вершину возвел!» В ответ заливается горючими слезами, благо наедине: «Без любимого отца-капитана на мостике ножами исполосуемся по сиротству своему!» Ну, обнял я его на прощанье... Но, сколько в тот раз ни волынились мы с Иваном, так и не удалось радразнить его на признанье – который из двух – Никита или Тимоха, зуб на меня точит, если же оба – то вострее чей?
«Вроде свояки мы с тобой через Темрюковну, – стал я закругляться тогда, – вот и потешил бы Осипа, подарил ему оскорбителя поиграться чуток, пускай без отнятия жизни. Надрубил, разлюбезный Ваня, так уж отрубай! – Но как ни подлаживался, молчит царская гробница: тут и я распалился. – Не желаешь дружка уважить, а Тимоха-то давно в кармане железном у меня сидит. Раз я без подмоги твоей обошелся, то злу пощады нет. Уж постараемся, чтобы вздох Тимохин докатился к тебе в тесную твою каморку.
Хожу с той поры, во сто очей ко всякому приглядываюсь, да разве нашаришь его вслепую!