Писемский
Шрифт:
Вот в чем секрет – народная смеховая культура нашла в Писемском своего яркого выразителя, одного из первых в нашей новейшей словесности. То кучерявое слово, что прежде селилось в райке, в лубочных листах, вдруг обрело литературное гражданство. И губернско-уездный мир признал его, принял как родное.
От народного недоверия ко всякой выспренности и суесловию берет исток отвращение Алексея Феофилактовича к тем, кто потрясал Любовью как видом на жительство в благовоспитанном обществе.
Насмешливое отношение к любовному словоблудию видно во всех произведениях костромской поры. Даже в такой мрачной, совсем не комической вещи, как повесть «Виновата ли она?» (название заимствовано у ненапечатанного произведения, но сюжет совершенно иной).
В
Теперь он часто задумывался над тем, что задача писателя не только в добросовестном изображении действительности, что его новые московские друзья, может быть, и правы – надо смелее вмешиваться в идейную борьбу, свергать ложных кумиров и выставлять свой идеал, воплощать его в положительных образах. Ему вспомнился еще один диспут в доме издателя «Москвитянина» на Девичьем поле.
Развивая свою излюбленную мысль, он говорил тогда:
– Воспроизводя жизнь в ее многообразной полноте, создавая идеалы добра и порока, великие писатели прошлого никогда к своим произведениям не приступали с каким-то наперед составленным правилом, а брали из души только то, что накопилось в ней и требовало излияния в ту или другую сторону. Поэт узнает жизнь, живя в ней сам, втянутый в ее коловорот за самый чувствительный нерв, а не посредством собирания писем и отбирания показаний от различных сведущих людей. Ему не для чего устраивать в душе своей суд присяжных, которые говорили б ему, виновен он или невиновен, а, освещая жизнь данным ему от природы светом таланта, он узнает и видит ее яснее всякого трудолюбивого собирателя фактов. Как пример приведу присутствующего здесь достопочтенного автора комедии «Свои люди – сочтемся». Он математически верен действительности, никого не стремится поучать, и оттого картина, им созданная, поражает своей убедительностью.
– О нет, Александр Николаевич представил нам истинный идеал! – с горячностью возразил Григорьев.
– Сколько же еще надо доказывать вам, господа, что искусство не может существовать само для себя. Не стану повторять своих писаний по поводу комедии, мне кажется, я вполне убедительно показал идеальное направление этого нового слова в нашей литературе. Но теперь, к досаде своей, я должен доказывать автору «Тюфяка», что он создал истинно учительное произведение. Ведь эта повесть – самое прямое и художественное противодействие натуральной школе; герой романа, то есть сам Тюфяк, с его любовью из-за угла, с его неясными и не уясненными ему самому благородными побуждениями пополам с самыми грубыми наклонностями, с самым диким эгоизмом, этот герой, несмотря на то, что вам его глубоко, болезненно жаль, тем не менее – Немезида всех этих героев замкнутых углов с их не понятыми никем и им самим не понятыми стремлениями, проводящих «белые ночи» в бреду о каких-то идеальных существах, к которым не смеют подойти в действительности, или страдающих в действительности от этих же самых идеальных существ; только вы, Алексей Феофилактович, может быть, и даже, вероятно, с душевною болью, отнеслись к этому герою как следует, комически.
– Что это за «белые ночи»? – с подозрением спросил Эдельсон. – На кого вы намекаете – на беднягу Достоевского? Мне кажется, его повесть не стоит такого отношения, тем более что автор второй год гниет где-то в сибирской каторге.
На лицо Григорьева как бы набежала тень, взгляд потух. Аполлон Александрович опустился на диван и, сцепив пальцы рук, уставился на «иконостас» Погодина, помещавшийся над бюро. Там висели фотографии писателей, репродукции известных картин, портреты виднейших славянофилов.
– Да, вот мы тут толкуем все о литературе, а люди за свои сочинения не
– А случай с Юрием Федоровичем Самариным вспомним – прочитал в узком кружке свои «Письма из Риги» против немецкого засилья в Остзейском крае – и на тебе, угодил в крепость... – зябко кутаясь в халат, проговорил Погодин. – Ну ладно, Достоевский к Петрашевскому ходил, про какой-то там переворот они толковали. И его все-таки не за сочинения в кандалы забили. Но когда благомыслящего славянофила именно за благие мысли в каземат тащат...
– Я слышал, что и у Петрашевского в кружке одни слова были, – заметил Алмазов. – Так что Достоевский в заговорщики тоже за здорово живешь угодил. Тем более не стоит сейчас над «белыми ночами» глумиться.
– Да ведь я ничего личного не имел в виду, – заметно смутившись, ответил Григорьев.
– Никто вас, Аполлон Александрович, в этом и не подозревал, – грубовато заметил Погодин, с неудовольствием взглянув на Алмазова. – В литературе нет неприкасаемых имен... Закончите, ради бога, вашу мысль о «Тюфяке».
– Я хотел добавить только, что, изображая губернского Печорина-Бахтиарова, Алексей Феофилактович как будто давал подозревать, что других Печориных у нас нет и быть не может, что вот что такое наши Печорины в губернской действительности, а не в виду гор Кавказа и не в байронических мечтах поэта...
Это последнее замечание вызвало решительное несогласие Писемского.
– Вы утверждаете, милейший Аполлон Александрович, что Бахтиаров – разоблаченная претензия на Печорина; это совсем неверно: Бахтиаров не претендует на разочарование, но он в самом деле пресыщен – это стареющий эпикуреец с небольшими деньгами: женщины его только раздражают, как больного обжору новинка; но другое дело сам герой нашего времени и его последователи – это народ еще очень молодой, немного даже поэты в душе, они очень любят женщин, общество и славу, но не показывают этого, потому что все это или не совсем им доступно, а если и есть что в руках, то в таких микроскопических размерах, что даже совестно признаться, что подобные мелочи их занимают и волнуют... Родственная черта героев нашего времени есть, я полагаю, гордость, выражающаяся отталкиванием от всего того, что хоть немного раздражает чувство самолюбия, большею наклонностью властвовать, неуважением ко многому, скрытностью всех нравственных движений, которые обнаруживают в них присущую смертным слабость и мягкость, и, наконец, жизненным образом они очень хорошо высказываются грубостью...
Однако, возвращаясь в Кострому, Писемский то и дело воскрешал в памяти сказанное Григорьевым. И уже вскоре принялся за большое сочинение «Москвич в Гарольдовом плаще», главная мысль которого была так изложена в письме Погодину: «Великая личность Печорина, сведенная с ходуль на землю». Тогда же писался «Богатый жених», сырьем для него послужил отвергнутый цензурой первый роман Писемского. Эти два произведения 1851 года – своего рода пик антиромантической прозы писателя.
Общение с «молодой редакцией» «Москвитянина» давало Писемскому не только ощущение своей причастности к духовной жизни столицы. После поездок в город своей студенческой юности Алексей Феофилактович чувствовал себя моложе, годы службы как бы теряли над ним свою власть. Далеко за полночь засиживались у него друзья, спорили о литературных новостях или, подогретые шампанским, распевали народные песни.
Интерес к народному искусству также разбудили москвитянинцы. В кружке Островского особые пристрастия питали к пению. У многих членов редакции были недурные голоса, Аполлон Григорьев виртуозно играл на гитаре. Но Тертий Иванович Филиппов, писавший в журнале на темы церковной истории, обладатель сильного красивого тенора, затмевал всех. Когда он запевал, все умолкали и, погрузившись в задумчивость, переживали в образах немудреные слова песни – так проникновенно и артистично звучал его голос.