Писемский
Шрифт:
– Одно дело – понимать настроение образованного общества, – отозвался Писемский. – По этой части вы, Александр Иванович, иному петербуржцу или москвичу сто очков дадите. А вот касаемо глубинки российской... Никакие рассказы не заменят живого общения с народом. Надо жить в его среде, слышать ничем не скованную речь его, чувствовать то же, что он. Мужик теперь не тот пошел. Вот хотя бы прошлое лето взять – я тогда в имение жены под Костромой ездил. Людей точно подменили. Какой там не в силе бог! С кольем, с дубьем лезут – подай-де подлинный царский манифест, а тот, что нам в церкви поп читал, подложный... Просвещать, вбивать в голову начала правды надо, а не искать откровений в болтовне темного люда. А то вон появились сударики – по деревням бродят да в кабаках мужичков смущают. С огнем играют...
Он подробно описал эту свою поездку в российскую
Вот то-то и есть, что все недовольствуют, замечал Герцен. И помещичье хозяйство под гору пойдет. И мужик, не получивши всей земли, будет горе мыкать. Нет, надо было все отдавать тем, кто сам пашет. Хватит, попользовались за службу царю землицей. Теперь надо другими, более современными способами себя прокармливать.
Да разве он против народного освобождения?! Писемскому даже обидно стало, что его заподозрили в непонимании очевидных выгод России. Он издавна, еще со времен университета и службы по крестьянским делам, сторонник разрешения тех уз, которые некогда наложены были на народ с целью отделаться от забот и попечений о нем.
– Не испытываю ни малейших сантиментов по отношению к мужику, в каких выдержаны разговоры в Питере о реформе, – на высоких тонах заговорил Алексей Феофилактович. – Я совершенно свободен от розовых надежд, которые возлагаются многими на освобождение крестьянского населения, и не доверяю обещаниям множества благ, имеющих произойти от одного «свободного» труда, и не прихожу в восторг при мысли, что с эмансипацией прибывает на Руси несколько миллионов полноправных граждан и собственников. На все подобные заявления я смотрю, как на ораторские приемы или как на излияния благородного душевного настроения... Впрочем, готов признать такие речи весьма полезными в виду воспитания и приготовления умов к совершающейся эмансипации, но сам отношусь к ней чрезвычайно просто. Освобождение мужика кажется мне необходимостью для страны потому, собственно, что оно – освобождение и дает способ каждому найти свой образ и превратиться из старой, бесформенной души в определенную личность. Но затем отказываюсь верить, что вместе с освобождением должна непременно наступить и эра обновления народа, что с освобождением народ покинет некоторые бытовые привычки, возмущающие нравственное чувство, изменит прирожденные свои наклонности и поправит свои представления о порядке и образе жизни согласно с новыми условиями существования, в которые поставлен...
Бакунина и Герцена поразила наивность такого представления о каких-то вневременных свойствах народной души. Нет, ближайшие же десятилетия докажут, какими семимильными шагами пойдет мужик к высотам культуры. Россия еще покажет Западу пример справедливого общественного устройства, она явит миру такой образ демократического развития, который и не снился Европе!
Но, слушая их, Алексей Феофилактович с сомнением качал головой: э-эх, вашими бы устами да мед пить. Какие уж там семимильные шаги, какой пример демократии...
Высказав Герцену свои представления о реальном положении дел в деревне и не скрыв при этом отрицательное отношение к попыткам взбунтовать мужика, Писемский ясно увидел, что рассчитывать на поддержку «Колокола» в споре с «Искрой» и «Современником» не приходится. Расстались холодно...
По возвращении в Россию Алексей Феофилактович был тщательно обыскан на таможне – ему стало ясно, что властям известно о его свидании с лондонским эмигрантом. А еще через
Поездка в Лондон оказалась для Писемского тем последним толчком, который заставил его занять определенную позицию в условиях поляризации общественных сил.
Да еще рассказы о петербургских пожарах в мае, случившихся вскоре после отъезда Писемского за границу, разожгли его неприязнь к «горланам». Дело в том, что молва настойчиво утверждала, будто Петербург жгли злонамеренные провокаторы, желавшие вызвать народный бунт. Показывали Алексею Феофилактовичу и прокламации с призывами к топору – одну из таких подсунули под дверь Федору Михайловичу Достоевскому...
Все это вызывало потребность как следует объясниться с идейными противниками, показать им свое истинное отношение к тревожным вопросам времени. И почти сразу по возвращении писатель садится за новый роман. Друзьям своим он объявляет, что задуманное произведение – главная книга его жизни. Работается хорошо, зло – по целым дням Алексей Феофилактович не выходит из кабинета. Кое-кто из приятелей посоветовал обратить внимание на выступления Каткова в «Русском вестнике» – и Писемский с удивлением обнаружил некоторые точки совпадения своих взглядов с позицией несимпатичного ему прежде издания. Статья Каткова "Заметка для издателя «Колокола», в которой Герцен обвинялся в коверканий судеб неопытной молодежи, показалась Алексею Феофилактовичу вполне справедливой. После случая с Ветошниковым на скамью подсудимых угодило несколько десятков человек, и Писемскому, самому испытавшему унизительную процедуру обыска, представлялись убедительными аргументы «Русского вестника». Писемский почему-то не ставил себе вопрос: а не жандармы ли виноваты, заглядывающие в портки в поисках крамольных сочинений? Логика его была такова: за «Колокол» сажают – значит, виноват Герцен, предлагающий свое издание едущим в Россию. Но ведь еще год назад он сам писал, что «мысль может уничтожаться только мыслию, а не квартальными и цензорами...».
Дела по «Библиотеке для чтения» оказались заброшены – Алексей Феофилактович никакого желания не испытывал заниматься журналом после зимних скандалов. Да и времени не было разъезжать несколько раз в неделю через весь город – от редакции на Малой Итальянской на Васильевский остров к цензору. Алексей Феофилактович стал подумывать о том, чтобы передать кому-нибудь опостылевшую «Библиотеку». Наиболее подходящим кандидатом ему казался Боборыкин.
– Что бы вам, Петр Дмитриевич, не взять журнал? Вы в нем – видный сотрудник, у вас есть и состояние, вы молоды, холосты... Право!..
Печаткин тоже не чаял, как расстаться с несчастным изданием, и вместе с Писемским продолжал уговаривать неподатливого молодого романиста. Тем временем Алексей Феофилактович установил через старого московского друга Бориса Алмазова контакт с Катковым и вел с ним переговоры о продаже романа. Почти одновременно издатель «Русского вестника» предложил писателю занять место руководителя беллетристического отдела.
Перспектива освободиться от тягостных хлопот по цензуре, по издательству и заниматься чистой редакционной деятельностью привлекала Писемского. Да и Петербург изрядно надоел писателю за эти годы. Ладно бы еще уважали, ценили его талант, а то ведь вон до чего дошло – как последнего щелкопера по сусалам отвозили прилюдно. Не обременяли б его дети-гимназисты, давно уехал бы в деревню (еще осенью 1858 г. он жаловался Майкову: «Если бы не это предстоящее воспитание детей, то я дня бы не остался в Петербурге, до того он мне надоел: город плохих товаров, продажных страстишек, мелкого умишка, пустого труда»). А в Москву – туда можно, там такого газетного базара нет, слава богу, да и университет тамошний не чета этому выскочке питерскому. Наконец, не чужой город Москва – каждая улица знакома, в любом трактире обязательно увидишь приятеля. А друзей у него там куда больше, чем здесь, – Островский, Алмазов, Эдельсон, да и с университетской поры еще многие москвичи его помнят.