Писемский
Шрифт:
Но эти настроения возникли уже тогда, когда Алексей Феофилактович только поселился в Борисоглебском переулке. Ему было всего сорок пять, а он уже начал ощущать тягостные приступы хандры, которая лишала его всякого желания писать, думать, видеть кого-либо. В письме, датированном ноябрем 1866 года, он сетовал: «Я теперь владетель дома, усадьбы, временно обязанных крестьян, распорядитель 5000 годового дохода – словом, материальная сторона жизни улажена; но никак нельзя сказать того про духовную мою сторону, а паче всего про литературную частицу в оной стороне... Как и чем я ни прикидывайся – проприетером, чиновником, но в сущности я все-таки заражен до мозгу костей моих писательством и органически неизлечимый литератор, но литература-то именно последнее время как-то и дает мне щелчки».
Когда Алексей
Прослужил он шесть лет без перерыва (1866-1872), причем, как и прежде, характеризовался начальством с самой положительной стороны. Это для писателя (богема!) уж совсем удивительно. Будь у Алексея Феофилактовича здоровье поизрядней, он, чего доброго, и в генералы вышел бы.
Журнально-газетное поношение «Взбаламученного моря» заставило писателя замолчать на год. Только весной 1864 года он принялся за трагедию «Бывые соколы», а закончив ее, написал во второй половине года цикл рассказов «Русские лгуны», который мыслился автором весьма широко. Но по цензурным условиям Алексею Феофилактовичу пришлось вскоре оборвать задуманное, и в «Отечественных записках» Краевского увидели свет только восемь небольших новелл. Общая мысль цикла была изложена Писемским в предисловии к публикации:
"Люди, названные мною в заголовке, вероятно, знакомы читателю. Когда я встречался с ними в жизни, они производили на меня скуку, тоску и озлобление; но теперь, отодвинутые от меня временем и обстоятельствами, они стали дороги моему сердцу. В них я вижу столько национального, близкого, родного мне... Начав с простейших элементов, мне, вероятно, придется перейти и к гораздо более высшим типам. Поле мое, таким образом, широко. Я только робею за свои силы, чтобы все эти фигуры отлить из достойного металла, с искусством и точностью, достойными самого предмета, и в этом случае наперед прошу читателя обращать внимание не столько на тех добрых людей, про которых мне придется рассказывать, как на те мотивы, на которые они лгали.
Выдумывая, всякий человек, разумеется, старается выдумать и приписать себе самое лучшее, и это лучшее по большей части берет из того, что и в обществе считается за лучшее. Лгуны времен Екатерины лгали совсем по другой моде, чем лгут в наше время. Прислушиваясь со вниманием к тем темам, на которые известная страна в известную эпоху лжет и фантазирует, почти безошибочно можно определить степень умственного, нравственного и даже политического развития этой страны".
В воображении писателя рисовалась целая энциклопедия лжи; приходится только сожалеть, что дальше первой серии дело не пошло. Покончив с «Лгунами», Алексеи Феофилактович на несколько лет вообще распростился с прозой – может быть, потому, что слишком огорчительны были неуспех (вернее, антиуспех) романа и унизительное для него молчание критики по поводу новых рассказов. Один из немногих отзывов о них носил весьма грозный оттенок: «После „Взбаламученного моря“ г.Писемскому оставалось только превратиться в веселого рассказчика смехотворных анекдотиков, и это превращение действительно произведено им на страницах „Отечественных записок“, в которых он описывает в настоящее время „Русских лгунов“. Эти рассказцы могли бы с большим успехом фигурировать даже в московском „Развлечении“, и я не
Последняя фраза не на шутку взволновала Алексея Феофилактовича. Ему казалось, что литературные противники задались целью выжить его из всех крупных изданий. Вряд ли какой-нибудь из журналов, дорожащий подписчиками, осмелится пренебречь рекомендациями влиятельных критиков – а они, словно сговорившись, дружно требуют изгнания Писемского из «порядочного общества».
Единственным утешением для Алексея Феофилактовича было то, что он был не одинок в своем отношении к террору критики и руководимых ею «зеленых» читателей. Ивана Сергеевича тоже обругали. И название-то какое у статейки той было: «Асмодей нашего времени»! То ли Базаров в виду имелся, то ли сам Тургенев. И это про Ивана Сергеевича – деликатнейшего, умнейшего человека, врага всякого застоя, первого, кто поднял свой голос против крепостного права! Да за одни «Записки охотника» Россия вечно будет благодарна ему. «Асмодей»! – да кто вы такие, чтобы хулить великих мужей? За версту несет от вас, господа, поповским духом – одни словечки чего стоят. Не иначе этот Антонович тоже из «кутейников» 18 .
18
Сотрудник «Современника» М.А.Антонович в вульгаризаторском духе истолковывал положения эстетики революционных демократов. Это приводило к неверной оценке многих произведений русских писателей, ставших классическими.
Отношения с Тургеневым, одно время – с конца 1850-х годов – значительно охладевшие, – переросли в эту пору в настоящую дружбу. Все началось с письма Алексея Феофилактовича, отправленного в Баден-Баден в мае 1866 года. После пяти лет, в течение которых оба писателя не виделись, Тургенев, наверное, воспринял пространное послание Писемского как крик о помощи. Почти всеми оставленный, Алексей Феофилактович горько жаловался на непонимание, и Ивану Сергеевичу, также жестоко обиженному критикой, были глубоко понятны чувства его старого знакомого. Словно и не было долгого перерыва, словно не было стольких лет чужбины – Тургенев ясно услышал за строками письма высокий, чуть с хрипотцой голос Ермила, увидел его живые карие глаза, доверчиво глядящие на собеседника. И он немедленно принялся за ответ. Теплый, участливый тон этого письма ободрил Алексея Феофилактовича, он снова написал Ивану Сергеевичу...
Все шестидесятые и семидесятые годы Тургенев жил в основном за границей, и виделись они не часто – обычно во время приездов Алексея Феофилактовича на лечение в Германию и Францию. Но сознание общности их литературной судьбы, понимание того, что оба они принадлежат по своим идеалам к «людям сороковых годов», которых к тому времени оставалось не так уж много, стало основой их сближения. Для Писемского Тургенев сделался, без преувеличения, самым близким человеком, их обширная переписка – лучший памятник этой трогательной дружбы.
Особенно ободрило Алексея Феофилактовича то, что Иван Сергеевич одинаково с ним относился к тем многочисленным общественным партиям, которые определяли тон русской жизни в шестидесятых годах. Когда он прочел в мартовской книжке «Русского вестника» за 1867 год тургеневский «Дым», восторгам его, казалось, не будет конца. В те дни от каждого из своих московских знакомых он требовал немедленно приняться за роман.
– Как, вы еще не читали «Дым», не вкусили его чудесного аромата? Это величайшая и самая едкая сатира на наше неумное общество! Виват Тургеневу!
И посетителям его сред он восторженно кричал, размахивая растрепанной книжкой журнала:
– По моему разумению, все более умные, более образованные и более честные люди в Москве горой стали за эту умнейшую сатиру. И, напротив, самолюбивая да лживая челядь господ Антоновичей, именующаяся читающей публикой, злится до бешенства, рычит против «Дыма». Да черт их всех дери!..
После таких наступательных рекомендаций у гостей, естественно, пропадала охота спорить, даже если тургеневский роман и не представлялся им верхом совершенства.