Письма к сыну
Шрифт:
Когда зашли в ограду, Семен услышал запах дыма — такой едкий, пронзительный дымок от осиновых дров, — и опять ему стало хорошо, и он наполнился ожиданьем.
Но вначале был обед, даже не обед — полдник, время шло к вечеру. Семен почти ничего не ел, чтобы не взяла в бане одышка, только попил молока. А потом все ушли в ограду, он остался один на лавке. Сквозь полую створку он слышал смех снохи и сына и совсем успокоился. Потом сноха с внуком стали таскать из колодца воду, дымом запахло сильнее, и у Семена как-то нехорошо забилось сердце, прежде он не знал даже, в какой стороне у него сердце, но в последние
Но через час сноха повела его в баню. Вышло, как и думалось Семену: Валя сняла с него рубаху, потом стала на колени и развязала тесемочки. Потом подсадила его на полок. Баня пахла свежим тесом, и от запаха кружилось в голове, но это круженье было не больное, а веселое, и Семен растянулся в полный рост и закрыл глаза. Сноха намылила ему голову, облила ее из ковшика теплой водой, так же осторожно обмыла тело и взялась за веник. Семен кашлянул.
— Развернись, сношка!
Валя засмеялась и ударила легонько веником по спине. Он опять кашлянул.
— Жарь, не жалей!
— Ну уж, — усомнилась сноха, но веник заходил быстрей, и Семен успокоился. Спина у него распарилась, и веник стучал по ней, как по резине. Видно, прошло уже много времени, потому что в дверь заглянул Павел:
— Уходишь старика-то.
— Ухожу… — согласилась сноха.
Семен слез на пол. В теле была легкость, какая-то незнакомая легкость, как на лугу.
— Вроде выше стал, — сказал он и схохотнул.
— Вроде выше, — ответила спокойно сноха и начала его одевать.
Сейчас особенно было стыдно Семену принимать услугу, и он стал думать, как бы не огорчать ее, но сноха уже просунула его руки в рукава, потом склонилась на коленки и завязала тесемки у штанов.
— Ну, мы готовы.
Чистая рубаха прильнула к горячему телу, принесла прохладу, и Семен вздохнул полной грудью. Сноха взяла его за руку, сама вышла первая, но старик вдруг закричал:
— Голову оторвала!
— Кого? — не поняла Валя и заглянула в баню. Лоб у старика был выше притолоки, и Валя захохотала: — Ты пригнись, пригнись!
— Не могу!
Она не поверила и больно дернула его за руку, но Семен опять вскрикнул.
— Да пригнись ты, Семен Петрович!
— Не могу. Спина разогнулась, распарили…
Опять захохотала сноха, думая, что от радости старик шутит.
— Ну, хватит, — и опять дернула за руку, и опять старик вскрикнул и слабо сказал:
— Пашу позови…
Пришел сын, заглянул в баню, потрогал притолоку и так громко захохотал, что Семен замотал головой. Павел скомандовал:
— Пригнись, гренадер!
— Прости, Паша, не могу.
— Да не мучай ты его, — сказала тихо Валя и вышла.
Тогда Павел принял решение. Он взял Семена за плечи и попробовал согнуть ему спину, но спина не давалась.
— Ну, отмочили…
— Не ругай, Паша. — И тогда Павел осторожно положил отца на руки и протянул его
— Валя, принимай.
— Неладно, неладно! — закричал Семен и схватил сына за руку.
— Ты чо? — сказал хмуро Павел.
— Нельзя выносить. Примета худая, — сказал тихо Семен и сел на полок.
— А чо? Умрешь? — спросил Павел и сразу пожалел, что не сдержался.
— Умру. И про Ваню никто не расскажет. Ты жо его почти не знал…
— Кого ты? — не понял Павел и совсем рассердился. — Ломать прикажешь?
— Вынь притолоку. Чо уж? — не то спросил, не то согласился Семен.
Павел принес топор и долго стучал им, пока не выбил бревешко. Рядом стояли Валя и сын. Коля крутил головой, но, когда выпало бревешко, он, испуганный, бросился в баню и вывел деда за руку. И только за порог вышли, как баня нехорошо скрипнула и осела. Передний косяк весь выпал наружу. Павел напрягся:
— Сложили баньку…
— Прости, Паша. Я пожить сдумал, — сказал тихо Семен и закрыл рукавом глаза.
РУССКАЯ ПЕЧКА
Конец лета, собираются в стаи южные птицы. В их криках — прощанье и смутная надежда долететь до теплого моря. И с человеком так: нагулявшись в чужих краях, затоскует о доме, о маленькой земле, где возник на свет. И уж мерещится детство, мама со старым коромыслицем, тягучие сосны, смолой исходят, но сильней всего вошли в память те далекие люди. В воскресенье только ступишь в толпу — навстречу дядя Степан с сынком Валькой. На левую ногу припадает старший, а правая с прискоком — сапог скыр да скыр по земле. И парнишка его — коротенький, нос в пятнашках, смотрит на отца, смеется. Вот и ближе подошли, дыханье закатилось — но не они. И сразу день не мил. А вечером Людку-почтальонку встретишь — опять промах: блестят глаза подведенные, юбка до ужаса коротка…
Все это случилось со мной, сказать сильней — придавило. Но жить надо, — поехал домой.
В нашей деревне простор, вокруг лес, а внизу, под яром — Тобол. Август, холодные ночи, запах колосьев с дальних полей. Светало все еще рано, босым не выйдешь — роса. Уже возили зерно машины, вздымали по улице пыль, она кружилась, дымно садилась на щеки, отдавая теплом и хлебом. Все в деревне говорили о хлебе — и большие, и дети, — спали возле комбайнов, и я стал стыдиться своих сильных рук, высокого роста, ждал — осудят безделье. Выручил сосед дядя Степан. Он зашел рано утром, протопал в горницу, разбудил сапогами, а голос веселый, не злой:
— Городской-то бока отоспал! Поди, пролежни? Нет ишо? Давай, гражданин, ко мне, не разговаривай. Кирпич поднесешь…
Так я оказался в работниках. Степан поправлял дом: проконопатил стены, вымостил шифером крышу, осталось дело за печью. И тут позвали на комбайн, жена тоже в поле, сын в армии, нельзя без работника. И отложить дело — рисково. Погода обманет, осень — старая дева, — дожди, холод.
Печь дожил Григорий Ловыгин, веселый, чистоплотный, с молодыми глазами. Он знал все работы: и печник, и столяр, и в машинах — свой глаз. Я его помнил с детства. С тех пор он лицом не менялся, только темнела кожа. Сам, видно, смешался с годами, на расспросы о возрасте — только хмыкнул, все, мол, годики мои, не куплены, хоть живу чужой век.