ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея
Шрифт:
Когда больной шел по городу со своей ношей, его остановили наши хаверы. Они были возмущены: разве не сказано, что нельзя носить тяжестей в праздничный день? А это был шабат! На выздоровевшего посыпались упреки, он же отговаривался тем, что Тот, Кто исцелил его, велел ему взять свою постель и идти домой. Снова мне сдается, что у Этого Человека сила превосходит разум. Зачем непрошено исцелил Он больного, да еще в шабат? Не мог подождать до следующего дня? И разве тот человек как–то особенно заслужил, чтобы именно его исцелили? Он наживает Себе врагов без всякой надобности, ибо уже и наши начинают поговаривать о Нем с неприязнью. Неразумно провоцировать окружающих дурным примером. Мы существуем для того, чтобы заботиться об очищении, и всякий, кто нарушает предписания, неизбежно восстанавливает нас против себя. Мы, фарисеи, печемся о том, чтобы каждое наше слово и каждый поступок служили примером для воспитания толпы. Пусть Он и творит добро, но Он портит чернь тем, как Он это делает! Но если бы все на том и закончилось! В тот же вечер исцеленный повстречал Иисуса в Храме и вскричал: «Смотрите, смотрите, вот Тот, Который меня
— Ты совершил грех, исцелив этого человека в субботу. И еще увеличил Свой грех, веля ему в священный день нести постель свою домой…
Послушай, что Он ему ответил. Если бы Он пустился в толкование галах, то, возможно, они бы вместе и нашли какую–нибудь формулу, оправдывающую такой поступок. А что же Он? Голосом спокойным, но острым, как меч, Он произнес:
— Отец Мой всегда делает, и Я делаю то же…
Ты, конечно, понимаешь, что все почувствовали себя оскорбленными. До сих пор ни один из пророков не смел называть Предвечного Своим Отцом! Я допускаю, что Этот Человек и в самом деле несет свет истины пресвятого Адонаи. Я готов это признать… Но какова же должна быть гордыня, чтобы считать себя ближе к Всевышнему, чем прочие смертные! Кто–то крикнул:
— Не кощунствуй!
Он, казалось, не слышал этого окрика и продолжал Свою мысль:
— Сын должен во всем брать пример с Отца. Ибо Отец любит Сына и показывает Ему все, что творит Сам. Дела больше сих еще увидите, и будете им дивиться… Ибо как Отец воскрешает мертвых, так и Сын возвращает жизнь, кому захочет. Всю власть Отец отдал Сыну, дабы все чтили Сына, как чтут Отца. Кто не чтит Сына, тот не чтит и Отца, пославшего Его. Посему слушайте! — В Его голосе зазвенело торжество, как всегда, когда Он говорит ошеломляющие вещи, за которыми открывается неизмеримая бездна. — Верующий в слово Мое и верующий в слово Отца Моего имеет жизнь вечную. Наступает время, когда и мертвые услышат глас Сына и услышавши оживут. Отец дал Сыну власть производить и суд, потому что Он есть Сын Человеческий. Я ничего не могу творить Сам от Себя. Когда творю суд, сужу волей пославшего Меня. И не Я свидетельствую о Себе, но Отец Мой свидетельствует обо Мне. Вы хотели, чтобы Иоанн открыл вам, кто Я. Я же имею свидетельство больше Иоаннова, хотя и был Он светильником, горящим великим пламенем. Ибо дела, которые Я творю, говорят вам о том, что это Отец послал Меня.
— Что за кощунство, что за кощунство! — повторяли вокруг. Будь я там, я бы тоже назвал это кощунством. Понимаешь, Юстус? Он считает Себя величайшим из пророков, который уже не словами одними, но самой жизнью своей представляет Всевышнего.
Саул из Хеврона сказал:
— Мы не слышали Его слов, которые бы свидетельствовали о Тебе.
— Не слышали? — Он вскинул брови и взгляд Его стал вызывающим и одновременно призывным. — Исследуйте Писание, — Он указал на свитки, которые книжники держали в руках, — исследуйте Писание, и найдете там обо Мне. Но вы не хотите искать, потому что не имеете в себе любви к Богу… Приходят другие, самозванцы, которые только славы себе ищут, тех вы слушаете. Мне же, Который пришел только во имя Отца Моего и во славу Его, не хотите верить. Если бы вы поверили хотя бы Моисею! Он свидетельствовал обо Мне. Но и ему не верите. Как же Мне поверите?
После мощных, пронизывающих, самоуверенных и дерзких слов эти последние отозвались ноткой боли. «Как же Мне поверите…» Наши хаверы стояли молча, задыхаясь от гнева. Они возненавидели Его после этих слов. Позднее я слышал, как они рассказывали об этом в Великом Совете: губы их источали ненависть, словно запах съеденного чеснока. Больше всего их оскорбило высказывание, что они не верят Мессии. А я? По правде сказать, я не знаю, что об этом и думать. Признаюсь: Этот Человек временами позволяет Себе говорить вещи просто неслыханные. Ведь ты сам, будучи столь мудр, знаешь, что существует два вида истины. Одна — исключительно для рассудка; неважно, принимаем мы ее или отбрасываем, даем себя убедить или создаем вопреки ей свою контрправду. Но когда мы перестаем рассуждать, когда мы спим, едим, ведем легкие беседы с близкими, любим, — тогда эта правда становится нам абсолютно безразлична. Но есть иная истина, которую недостаточно принять разумом. Необходимо принять ее всем своим существом, ибо пока мы так ее не примем, она будет отзываться в нас бунтом и болью. Кто знает, не такого ли рода истину Он проповедует, и именно поэтому Его слова действуют на меня с такой ошеломляющей силой. Каждое из них представляет собой требование. И какое требование! Я Его не ненавижу… За что мне Его ненавидеть? Порой мне даже думается, как было бы прекрасно, если бы существовала Истина столь всеобъемлющая, столь без остатка наполняющая существование, как та, о которой Он говорит. Понимаешь, Юстус? Допускаю, что это может задеть тебя. Ты вложил когда-то столько труда в то, чтобы укрепить в моей душе беспристрастие мудреца, для которого важна не жизнь, а истина. Однако Этот Человек, если Его действительно можно назвать философом, проповедует иной принцип. Говорит, что важна именно жизнь, ибо в ней правда… Что-то в этом духе… В любом случае для Него жизнь и истина не обособленные понятия. А для меня? Не знаю…
С утра в городе только и было разговоров что об этом исцелении. Люди спорили, хотели отыскать Иисуса. Он же ночью исчез из Иерусалима и больше уже не появлялся. Праздники прошли, и я понял, что напрасно жду Его возвращения. Если я хочу прибегнуть к Его силе и знанию ради того, чтобы спасти Руфь, я должен сам за Ним пойти. Руфь опять плохо выглядит… Опять не ест, опять смотрит душераздирающе грустным взглядом…
Итак, я двинулся в путь. Я пошел, разумеется, берегом
Я повстречал двух молодых людей из Переи, перешедших брод около Вифавары. Мы шли в одной группе, и вечером на стоянке я узнал, что это были ученики Иоанна, которых он отправил с посольством к Иисусу. Меня это чрезвычайно заинтересовало, и я захотел выяснить, в чем дело. Но они не пожелали мне открыться, зато много рассказали о своем учителе. Несчастный Иоанн… Он все еще томится в подземельях Махерона. Он, долгие годы не знавший, что такое дом, укрывающий от дождя и зноя, теперь заперт в мрачной и душной темнице. В каком лихорадочном состоянии должен находиться его рассудок! Он и раньше жил не настоящим, а лишь озаряющими его видениями. Иоанн подобен тому греческому певцу, который своим колдовским искусством навел войну за город и вернул одного из завоевателей через Великое Море. Говорят, он был слепой. Я думаю, так и было. Только человек, который не видит того, что перед глазами, способен провидеть такую дальнюю даль. Как Иоанн. Что это, должно быть, за мука! Тебе, Юстус, конечно, знакомо это чувство раздвоенности человека, живущего одновременно в двух мирах, один из которых отрицает другой. А ведь на самом деле в каждом из нас… разве нет? в каждом из нас есть нечто, что связывает его с горним миром… А в то же время от повседневной жизни тоже нигде нельзя укрыться! Вот и я… Может, поэтому мне так близка судьба Иоанна и так понятны тернии, сквозь которые он проходит. Для него этот мир утыкан шипами, от которых не спрятаться. Пребывание в мире грез, увы, не спасает от сознания собственной слабости… Мне снова вспоминается эта греческая легенда о Тантале. Страдать — будучи не в силах прекратить страдания. Как я из–за Руфи… И не только из–за Руфи. Если бы даже она не умирала у меня на руках уже столько лет, я все равно бы ощущал себя раздираемым на части. Тебе знакомо это чувство? Кто–то рядом с тобой кричит. Поначалу не обращаешь на это внимания. Потом крик овладевает твоим сознанием, ты не можешь от него отвлечься, не можешь ни на чем другом сосредоточиться. В конце концов, перестаешь различать: это кто–то другой кричит или ты сам? Волей–неволей ты тоже начинаешь кричать. А когда замечаешь это, то с силой сжимаешь губы и прилагаешь все усилия, чтобы вновь обрести свой прежний голос. Напрасно! Крик снова овладевает тобой! И в то же время ты знаешь, что то, что ты стараешься заглушить, и есть самое важное в твоей жизни, и ты все готов отдать — так тебе по крайней мере кажется — чтобы снова его услышать.
Эти двое молодых людей с сосредоточенными и отрешенными лицами, словно ладони Иоанна, простертые в пространство движением незрячего, ищущего помощи. Наши пророки были великими людьми. Иоанн тоже великий. Но мне думается, что пророков спасало от их собственного величия только то, что предвиденный ими образ неизменно маячил в будущем. И беда такому пророку, как Иоанн, который дождался и пережил свое пророчество. Если всему тому, что он предчувствовал, суждено было воплотиться в появлении Назарянина, то ему не для чего больше жить! Умирать надо на пути к своим целям, потому что отрадней бороться за их осуществление, нежели видеть их достигнутыми. В особенности певцам следует умирать прежде, чем они допоют свою песню… Я, разумеется, не верю в крики черни, что Назарянин и есть Мессия. Но понимаешь ли ты, что означает для певца, взлелеявшего в душе своей видение величайшего из торжеств, пришествие именно такого Мессии? Человека, преследуемого священниками, презираемого фарисеями, гонимого Антипой и римлянами, Нищего, не уверенного в завтрашнем дне, наконец, Учителя, не понятого даже своими?…
Ибо они Его не понимают. Я убедился в этом. Я нашел Его в Капернауме, где Он странствует по зеленеющим галилейским взгорьям, увлекая за Собой несметные толпы народу. Когда входишь в город, где Он учит, дома нельзя застать ни одной живой души: все и вся идут за Ним. Стоит Ему остановиться, как люди тотчас окружают Его и не спускают с Него глаз. Время от времени какой–нибудь смельчак отваживается на вопрос. Он начинает говорить. Не сводя с Него глаз, люди присаживаются на траву и — они готовы Его слушать целыми днями. И это стоит того… Он тоже певец, только Его песнь непостижима в совершенстве своего звучания: ни одной лишней или затянутой ноты. Снова мне припоминается тот слепой грек. Обычно песни заново расцвечивают уже успевший потускнеть мир. У Назарянина иначе: Его песня преподносит живую красоту мира. Я слышал, как Он говорил: «Взгляните на полевые лилии…» И голос Его делался мягким и удивительно проникновенным. Когда Он произносит слово «лилия», то даже не видя цветка, ты словно вдыхаешь его тонкий аромат и касаешься лепестков. И тут же: «Даже Соломон во всей своей царской славе не одевался так, как всякая из них…» Ты понимаешь, что это за сравнение? Другой сравнит пурпур королевского плаща с пожаром, а его блеск — с блеском драгоценных камней… Он же берет белый неприметный цветок, открывая красоту там, где мы перестали ее замечать. Он не нуждается в эффектных сравнениях. Мне снова пришло в голову то, о чем я писал тебе однажды: Он никого не неволит, а призывает к Себе тихо, вполголоса…
Но вот Он встает и продолжает Свой путь — толпа расступается, образуя перед Ним как бы узкую улочку, которой не видно конца. По обе ее стороны тянется длинная вереница больных, калек и нечистых. При Его приближении они протягивают к Нему руки, кричат, взывают к Нему. Все и вся, что есть убогого в земле галилейской, вытягивается перед ним в шеренгу. Он склоняется над лежащими, иногда касается их лба или плеча и говорит тихо, как бы мимоходом, всегда с одинаковой интонацией, будто желая этими словами отстраниться от Своего деяния: «Встань… очистись… не болей больше… хочу, чтобы ты был здоров…»