ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея
Шрифт:
— Сойди! Сойди! Слышишь?
Я увидел, как Учитель пошевелил Своей измученной головой и обратил к нему глаза. В Его взгляде не было ни гнева, ни упрека. Но разбойник, словно оскорбившись этим, раздул грудь и, набрав остатки слюны, плюнул в сторону Учителя. Потом прохрипел:
— Ты… врун…
Тогда отозвался другой, висящий справа от Учителя:
— Глупец! Не кощунствуй… Мы хоть знаем, за что мы умираем… А Он… Он… — голос у него сорвался: ему не хватало дыхания. — Равви… — обратился он к Учителю, — если Ты… идешь в Свое… Царство… может… вспомнишь… обо мне…
Я снова увидел Его голову — как медленно повернулась она на одеревеневшей шее. Я просто не мог поверить, что по Его опухшему окровавленному лицу мелькнула тень от тени улыбки.
— Сегодня же… мы будем… там… вместе… — сказал Он и снова тяжело задышал, хватая воздух широко открытым ртом.
Вдруг я заметил,
— Ты слышал? — спросил кто–то около меня. — Он звал Илию…
— Я пойду дам Ему пить… — отозвался другой голос. — Он просил воды…
— Пусть Илия придет и сам Ему даст… — полу–иронично, полу–испуганно ответил третий.
Я огляделся: членов Синедриона уже не было, они ушли, оставив на страже одного фарисея.
Я приблизился к кресту. Ветер швырял в лицо мелкими камешками. Тяжелый столб пошатывался с легким скрипом. Под ним стояли несколько женщин и один мужчина. Я узнал его: это был Иоанн сын Зеведея. Рядом с ним я увидел Мать Учителя. Ее застывшее от боли, словно высеченное из камня лицо, было обращено вверх, руки опирались о скрипящее дерево. Сверху на Ее пальцы медленно стекали струйки крови. «Его кровь, — подумалось мне, — на этом дереве соединяется с кровью величайших грешников…» Из мрака доносилось Его хриплое дыхание, все более громкое, быстрое и неровное… Его ступни находились прямо на уровне моих глаз, сложенные одна на другую и прибитые одним длинным гвоздем. Напряжение мускулов было заметно даже в расставленных и напряженных пальцах…
При свете солнца я не отважился смотреть на Него. Но в полумраке, стоя под крестом, на котором Он висел, я почувствовал себя спокойнее. «Теперь–то уж наверное что–нибудь случится, — мелькнуло у меня в голове. — Эта тьма, эта ночь среди бела дня, это страшное напряжение должны как–то разрешиться. Должны… Или Он действительно Кто–то… или…»
Вдруг сверху до меня донесся голос, разорванный на отдельные слова. Сначала тихий, а потом переходящий в долгий стон, похожий на причитания ночной птицы. Мне казалось, что я слышу:
— Авва… Отче… в руки Твои…
Я поднял голову. Прислушался. Больше ничего не было слышно, только столб скрипел и потрескивал, да шумел ветер. Я видел, что остальные тоже прислушиваются. Но ничего больше не было. Сумрак скрыл фигуру над нами; мне показалось, что колени Висящего прогнулись сильнее, да так и остались.
Иоанн сказал: «Умер», — и закрыл лицо руками. Женщины заплакали и стали биться головами о землю. Только Мать оставалась стоять, как и прежде, с сухими глазами, подняв вверх неподвижное посеревшее лицо. Я тоже стоял не шелохнувшись, вперив взгляд в прибитые ступни. До меня донеслись слова, сказанные по–гречески одним из солдат:
— Это не мог быть обычный Человек…
Я продолжал беспомощно стоять, словно я был еще одним столбом, вбитым в белую скалу. «Вот Он и умер» — думал я. Для людей, видевших в Нем Сына Всевышнего, это должно быть поражение из поражений… Но и для меня тоже… Признаюсь, я все же ожидал,
Так же, как я не заметил, что начало темнеть, так и теперь не помню, когда мрачный туман стал рассеиваться. Возвращался день… Из рыжеватой мглы выплывали скалы, холмы, зубчатая городская стена, пустынная в эту минуту дорога. Я поднял голову. Он висел тяжело, больше не поддерживаемый напряжением мускулов. Голова свесилась на грудь, а руки повисли, как плети. Фиолетовая синева лица побледнела. Я видел не до конца закрытые глаза и наполовину открытый рот, в котором проглядывали зубы… Тело уродливо скорчилось в последней судороге. По сравнению с ним два других тела выглядели как греческая скульптура; они сохранили человеческие пропорции. В Нем не было никакой пропорции, никакой гармонии. Словно перед тем, как умереть на кресте, Его поразил паралич и проказа. Словно все болезни мира проступили в этом теле…
В Его смерти не было никакого достоинства, один только вопиющий ужас, который хотелось как можно быстрее чем–то прикрыть… Те двое все еще были живы: я видел, как они давились последними каплями воздуха. Через пару часов они тоже умрут и станут, как Он. Единственное, что примиряет нас со смертью — это вера в ее величие… Но на самом деле в ней никакого величия нет! Человек умирает бунтуя. Весь ужас насилия был написан на висящем надо мной лице. Я не мог оторвать от него глаз. Тебе знакома притягательная сила зеркала и необъяснимая потребность строить перед ним гримасы? Его тело словно было таким зеркалом. Ты как бы видел в нем свое лицо. Я не мог заставить себя отойти. Мне казалось, что я так и буду вечно тут стоять и стоять. То, что в живом кажется страшным, в мертвом становится отталкивающим… Я не в обиде на Него, что Он умер, но я не состоянии примириться с тем, что Он мог т а к умереть!
На этом столбе умирали десятки людей. Они точно так же хрипели, стонали, задыхались, скрипели зубами… А потом обвисали… Что Ему от того, что я был тут, рядом? Человек умирает в одиночку… Я не слышал последнего вздоха Руфи, как я слышал Его крик. А ведь они так похоже умирали, словно вместе… Далеко от меня — и очень близко… Словно их смерть…
Я посмотрел на человека на кресте справа. Он хрипел, но все еще дышал. Я помню, что Он ему сказал. Это были такие Его слова… Вечным благословением стали и жизнь Его и смерть… А все–таки Он умер. Но ведь бунт Иова оказался и вправду безрассуден. Кто участвует в споре — тот не получит ответа! А что, если Он хотел взять на Себя весь этот ужас?… Сколько раз я повторял: «Ну почему это постигло меня? Именно меня?» А может, все обстоит иначе: может, это постигает не того, кто провинился, а того, кто любит? Но я люблю так мало… Так плохо люблю…
Умер… День возвращается к своим обыденным заботам и страхам. Я знаю: сейчас я начну думать о том, какие последствия возымеют мои слова, сказанные на заседании Синедриона… Тот, кто умирает, по крайней мере уходит в царство тишины. Может быть, даже в Его Царство…
Если бы только оно существовало — несмотря на эту смерть! Как много бы я дал, чтобы Он сказал Руфи то же, что Он сказал разбойнику! И если бы я мог это услышать!
Рыжеватый сумрак, наконец, рассеялся, и солнце выбралось из туманной мглы, налитое багрянцем, словно рассерженное или пристыженное. Сеющая тьму туча ушла за Масличную Гору, оставив в воздухе запах, который бывает после отгремевшей грозы. Тебе знакомо это чувство? Нам кажется, что рядом с нами что–то произошло, хотя мы и не можем понять, что именно. Меня терзало беспокойство, я был не в состоянии ничем заняться. Поспешно вернувшись домой, я отправился в комнату наверху. Прислуга еще ничего не убирала, и здесь так и стояло все нетронутым после того, как они ушли ночью. На столе была льняная сильно помятая скатерть, на ней стояли кувшины, чаши и миски, валялись куски хлеба и кости. Свет солнца тяжело, как натруженная рука, лежал на столе. Плащи и дорожные посохи были брошены в угол рядом с большой миской для омовения ног и кувшином с водой. Я задумчиво опустился на скамью и уставился взглядом в большую чашу, из которой пил Учитель, и из которой Он давал пить остальным. Чаша лоснилась на солнце, словно облитая медом. Мне пришлось встать и наклониться над ней, чтобы убедиться, что она пуста, потому что мне неотвязно казалось, что в ней что–то бурлит и клокочет. А на самом деле в ней ничего не было: она стояла опорожненная и ненужная, как выгоревший светильник.