Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Письма о русской поэзии

Мордерер Валентина

Шрифт:

Старичок улыбнулся.

– Я иначе не играю, – промолвил Лугин, – меж тем дрожащая рука его вытаскивала из колоды очередную карту.

– Что-с? – проговорил неизвестный, насмешливо улыбаясь.

– Штос? – кто? – У Лугина руки опустились…»[36].

У главного героя лермонтовской прозы ощущение, что он сходит с ума. Кто-то с утра до вечера торопливо и навязчиво твердит ему адрес: Столярный переулок, у Кокушкина моста, дом титулярного советника Штосса, квартира номер 27. Не в силах отвязаться от несносного голоса, мсье Лугин отправляется по указанному адресу, чтобы разом разрешить все сомнения. Однако даже всезнающий дворник не может сказать ему, кто такой Штосс, и его ли это дом. Лугин предчувствует недоброе, но любопытство, над которым таинственность предмета берет необычайную власть, ведет его в нужную квартиру. Он снимает пустующий 27 номер. На стене последней комнаты – поясной портрет человека лет сорока в бухарском халате, с правильными чертами, большими серыми глазами и золотой табакеркой в руке. Ночью является старичок, с которым Лугин принимается играть в карты. Мы так и не узнаем из недописанного текста и незаконченной игры, которую Лугин дьявольски проигрывает, будучи не в силах остановиться, – кто был этот ночной гость

и чем закончилось дело. Явился хозяин дома – титулярный советник Штосс? Ожил портрет? Или, может быть, это наиреальнейший романтический призрак? Или плод воображения безумного героя?

Карточная игра носит имя человека, которого нет, и звучит как вопрошание: «Что?» Вернее, «Штос» надо понимать как вопрос и ответ одновременно – старичок переспрашивает Лугина, а ему слышится ответ и необходимое представление таинственного гостя. Имя стирается каламбуром, превращаясь в место имения какого-то вечного вопроса[37]. Растворение имени в вопросе означает, что оно ушло с молотка и безвозвратно потеряно, но такое торжество вопроса может приводить и к выводам прямо противоположного свойства: чтобы понять, что значит это, твое, единственное имя, надо услышать его, имени, вопрос; понять имя как вопрос. Он же – название игры. Имя есть игра в ответ на вопрос: «Что есть имя?» Не зря Анненский говорил не о демонизме каком-нибудь, а именно о юморе Лермонтова. «Почему же, – вопрошал Голосовкер, – озаглавлен роман, если верить Е.П. Ростопчиной, “Штосс”? Это тоже тонкость – тонкость иронии автора. На недоуменный вопрос читателя: “Что же это?” – автор, в аспекте светского общества неисправимый шутник и трагический мистификатор, отвечает: “Что-с?” Но читателю слышится: “Штосс”. Никакого Штосса в повести нет. Он здесь не живет. А где же? А черт его знает!»[38]. Но дело вовсе не в текстовой прагматике и бесконечной мистификации, а в том, что сам Голосовкер назвал «трагическим поединком поэта с самим собой». Мятежная мысль в вечном поиске, а не обретении, вопросе, а не ответе[39].

Каламбур – не невинное упражнение в острословии, а лаборатория мысли[40]. Он – учение, в котором всегда тяжело. Каламбур есть кесарево сечение языковой плоти, не способной плодоносить естественным образом. Саму рифму можно понимать как кодифицированную разновидность каламбура.

Облекая в одно слово два разных понятия, игра слов ни сном, ни духом не знает о понятии (не царское это дело). Логика остается на скамейке запасных. Случай, Бог-изобретатель, полагает меру свободному творению, не ведающему о законе (закон вообще возникает лишь на втором шаге). Случайность наименования и столкновение в неусловленном месте самых далеких вещей рождает смыслы, не выводимые ни из понятий, ни из психологических причин, ни из риторических предписаний. Определившись так, а не иначе, случившись (случая разные слова), игра слов становится правилом, законопорождающей матрицей для всего последующего движения. Сам по себе «штос» как название карточной игры – мертвое понятие и чужое слово из чужого словаря. Увязывая его с глухим до угодливости вопросом («Что-с?») и не лишенным петербургской мистики именем героя, Лермонтов сокрушает цитатель всех готовых расчетов и мысленных регламентов. Теперь любая мысль оглядывается на свой темный исток, любое суждение может треснуть под тяжестью навалившейся многозначности, любое «что» требует личности дознающегося (того, кто это «что» вопрошает). И каждое «что» в инвентаре и предметном составе мира, как в кривом зеркале, отражается и передразнивает: «что?» В каламбуре, дающем яркую вспышку и замыкание языка на самом себе, – пространство-резонатор, запускающий механизм бесконечного смыслопорождения и бесконечного усиления эффекта.

Серебряный век идет намного дальше в изучении природы языка, самих условий и возможностей говорения. Любой шаг определения мира – на пути бесконечного и неустанного самоопределения поэтической мысли.

Флоренский утверждал, что имя есть ритм жизни. Такой ритм задает имя-сердце стихотворения «Жил Александр Герцевич…».

Жил Александр Герцевич, Еврейский музыкант, – Он Шуберта наверчивал, Как чистый бриллиант. И всласть, с утра до вечера, Заученную вхруст, Одну сонату вечную Играл он наизусть… Что, Александр Герцевич, На улице темно? Брось, Александр Сердцевич, – Чего там? Все равно! Пускай там итальяночка, Покуда снег хрустит, На узеньких на саночках За Шубертом летит: Нам с музыкой-голубою Не страшно умереть, Там хоть вороньей шубою На вешалке висеть… Все, Александр Герцевич, Заверчено давно. Брось, Александр Скерцевич. Чего там! Все равно!

27 марта 1931 (III, 47)

Это история сердца, обернутая в идиому французского apprendre par coeur – «учить наизусть» (дословно – «учить сердцем»). И это apprendreparcoeur становится именем – кого? – еврейского музыканта Александра Сердцевича с полозьями рифмы «apprendre / Александр». К тому же нем. Herz – и есть «сердце». Но что это за Александр Герцевич, хранящий единство имени и склоняющий отчество (отечество?) рифменного ямбического сердца. Почему он именно еврейский музыкант? Почему герой (автор? мы с вами?) обращается к нему из настоящего в прошлое, и в такое прошлое, из которого музыкант мгновенно попадает в смертельно опасное, близкое и равное для всех настоящее? Сладострастно исполняется, виртуозно заверчивается одна и та же шубертовская соната. Но если она выучена наизусть, зачем твердить ее с утра до вечера? Как в «Шарманщике» Шуберта, где гипостазированный символ есть круг, колесующий мысль в бесконечном повторе шарманки Ignorabimus – «Не будем знать». Не будем ли? «Все равно!», – настаивает герой, предлагая музыканту бросить игру. Но если надо бросить игру, то почему с

музыкой-голубою не страшно умереть? – Потому что все равно не бросить, все заверчено давно, а соната вечна и неизбывна? А может быть, музыкант в страхе прячется за сонату, боясь смерти, а последняя правда в том, что с ней-то и не страшно умереть? Как бы то ни было, имя, сердце и музыка стиха составляют единое целое. У поэзии ритм сердца, ему она учится[41]. И это рождение ритма по ту сторону оппозиций нутра и наружности, сознательной репрезентации и бессознательно-закупоренного тела, Откровения и мальчишеского полуночного воровства.

Франкоязычное звучание mot в «моторе» увлекает в своем движении и вторую часть слова – or («золотой»), которая и выпадает в осадок отдельным стихотворением, соседствовавшим в первом издании сб. «Камень» со «Стариком», – «Золотой» (1912)[42]. Переходя от третьего лица к первому, «Я», автор (или лицо, к нему особо приближенное) отправляется гулякой праздным в скупое рыцарство подвала-ресторанчика:

Целый день сырой осенний воздух Я вдыхал в смятеньи и тоске. Я хочу поужинать, и звезды Золотые в темном кошельке! И, дрожа от желтого тумана, Я спустился в маленький подвал. Я нигде такого ресторана И такого сброда не видал! Мелкие чиновники, японцы, Теоретики чужой казны… За прилавком щупает червонцы Человек, – и все они пьяны. – Будьте так любезны, разменяйте, – Убедительно его прошу, – Только мне бумажек не давайте – Трехрублевок я не выношу! Что мне делать с пьяною оравой? Как попал сюда я, Боже мой? Если я на то имею право, – Разменяйте мне мой золотой!

(I, 73)

Таинственная с миром связь строится на том, что звезды приказывают поэту петь:

Я вздрагиваю от холода – Мне хочется онеметь! А в небе танцует золото – Приказывает мне петь

. (I, 72)

Хлебников также подчинится этому повелению свыше:

Видишь, сам взошел на мост, Чтоб читать приказы звезд…

(II, 220)

Мандельштам в конце-концов напророчит и себе, и Хлебникову приказную смерть на этом отверженном пути:

Кому – жестоких звезд соленые приказы В избушку дымную перенести дано.

(II, 36)

Но именно это острие звезды, ее укол (нем. Stich) рождает стих:

Что, если, вздрогнув неправильно, Мерцающая всегда, Своей булавкой заржавленной Достанет меня звезда?

(I, 72)

Но пока еще далеко до высочайшего приказа и смертельной ржи (хотя осенняя тоска не дает о них забыть). Звезды не колют, а ласкают непревзойденным золотом монет, схоронившихся в уютном мятом кошельке. «Золотой» – не о посещении ресторана, а о муках и задачах творчества. Кабак – не литературный образ, а образ литературы. «Кабак – это всегда шум, – проницал Розанов. – И существо литературы – шум»[43]. В «Золотом» символистское золото в лазури подлежит обмену. «Витийствовать не надо», и высокая мера вещей – в их осязаемой зримости, вещественном доказательстве. Звезды золотыми монетами собираются в кошельке. Действие устремляется вниз – в подвал. Но это не девальвация звездной песни, а – по слову самого Мандельштама – «творящий обмен». Происходит обратный алхимический процесс. Золото – не конечная цель, а универсальное средство достижения исходного состава жизни, ее изначальных составляющих. Поэт – как бы алхимик наоборот.

Стих чеканится единой, литой, звуковой мерой «таланта» – монеты or: «ресторан… теоретики… оравой». «Мандельштам, – писал Берковский, – работает в литературе как на монетном дворе. Он подходит к грудам вещей и дает им в словах “денежный эквивалент”, приводит материальные ценности, громоздкие, занимающие площадь, к удобной монетной аббревиатуре. Образы его “монетны”, мне кажется, в этом их суть»[44]. Само слово зримо становится «золотым словом» – mot d’or[45]. «И воздух полн золотыми словами» (Георгий Иванов)[46]. В «Так говорил Заратустра» Ницше: «Я люблю того, кто бросает золотые слова впереди своих дел и исполняет всегда еще больше, чем обещает…» (Ich liebe den, welcher goldne Worte seinen Taten vorauswirft und immer noch mehr h"alt, als er verspricht…) (II, 10)[47]. Речь идет о «законе гетерогенности, который побуждает художника соединять в один ряд по возможности разнокачественные звуки, разноприродные понятия и отчужденные друг от друга образы», – так писал сам поэт в черновиках главы «Натуралисты» «Путешествия в Армению» (III, 395). Акмеистический стиль Дарвина противостоит здесь проповеднической позе Линнея и натурфилософски-законодательному пафосу Ламарка: «Дарвин раз навсегда изгнал красноречие ‹…›, велеречивость из литературного обихода натуралиста. Золотая валюта фактов поддерживает баланс его научных предприятий, совсем как миллион стерлингов в подвале британского банка обеспечивает циркуляцию хозяйства страны» (III, 391). Как и в случае разговора о Данте, слова Мандельштама о Дарвине обращены на себя, выявляют устремления и принципы его поэзии.

Золотая валюта Мандельштама, обеспечивающая баланс его существования, его поэтического хозяйства, хранится на «гробовом дне» его армянского путешествия. Сухой бедекеровский зачин повествования «На острове Севан, который отличается двумя достойнейшими архитектурными памятниками VII века…» мгновенно перебивается воспоминаниями о гумилевской смерти: «…а также землянками недавно вымерших отшельников, густо заросшими крапивой и чертополохом и не более страшными, чем запущенные дачные погреба» (II, 100). Этот крипт – отклик на строки гумилевского «Ледохода» (март 1917):

Поделиться:
Популярные книги

Николай I Освободитель. Книга 2

Савинков Андрей Николаевич
2. Николай I
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Николай I Освободитель. Книга 2

Идеальный мир для Лекаря 11

Сапфир Олег
11. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 11

Начальник милиции. Книга 3

Дамиров Рафаэль
3. Начальник милиции
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Начальник милиции. Книга 3

Калибр Личности 1

Голд Джон
1. Калибр Личности
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Калибр Личности 1

Боги, пиво и дурак. Том 6

Горина Юлия Николаевна
6. Боги, пиво и дурак
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Боги, пиво и дурак. Том 6

Гримуар темного лорда IX

Грехов Тимофей
9. Гримуар темного лорда
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Гримуар темного лорда IX

Попаданка в академии драконов 2

Свадьбина Любовь
2. Попаданка в академии драконов
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.95
рейтинг книги
Попаданка в академии драконов 2

Возвышение Меркурия. Книга 5

Кронос Александр
5. Меркурий
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 5

Газлайтер. Том 8

Володин Григорий
8. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 8

Купец IV ранга

Вяч Павел
4. Купец
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Купец IV ранга

Кодекс Крови. Книга Х

Борзых М.
10. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга Х

Вдова на выданье

Шах Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Вдова на выданье

Система Возвышения. Второй Том. Часть 1

Раздоров Николай
2. Система Возвышения
Фантастика:
фэнтези
7.92
рейтинг книги
Система Возвышения. Второй Том. Часть 1

Случайная свадьба (+ Бонус)

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Случайная свадьба (+ Бонус)