Письма туда и обратно
Шрифт:
Небольшая прихожая. Направо и налево комнаты, отгороженные занавесками. Очень тепло и чисто: тщательно выбеленные стены, вымытые полы. У порога стоят две пары тапочек больничного образца.
«Заходите! Кто там?» — слышу я хрипловатый голос из комнаты направо.
Хозяйка сидит за столом и хмуро смотрит на меня. На ней белый халат поверх платья. Рослая, крупная, выглядит старше своих лет. Большой рот, темные, сумрачные глаза, грубые черты лица. Камышан Антонина Васильевна. Рассматривает мое удостоверение. Откладывает в сторону.
Это не учетчица Н. и это не Люба Слинкина.
— Вы же знаете, зачем, — отвечаю я.
— Из-за Чернышева?
— Да. Он бывал здесь?
— Здесь многие бывали.
— А он?
— И он тоже.
— Часто?
— Что часто?
— Часто здесь бывал?
— Я не считала, сколько раз. Жил некоторое время. Спал вот на этом топчане. Я пускаю приезжих, когда нет больных. Весной жил экспедитор геологической партии. Летом — этнограф. Пилоты часто ночуют, если не укладываются в световой день. Да вы лучше спросите Чирончина! — вдруг произносит она.
— При чем здесь Чирончин?
— При том, что первый сплетник на фактории!
Она встает, отходит к окну, смотрит в темноту. Я быстро оглядываю комнату: чистота стерильная. Шкафчик с медикаментами, топчан, обтянутый кожей, кровать, печка, рукомойник.
— Знаете, что Чернышев погиб? — помолчав, спрашиваю я.
— Все об этом знают.
— Его привезли сегодня из тайги. Об этом знаете?
Она поворачивается. Смотрит исподлобья, угрюмо. Отвечает замедленно:
— Да, я видела.
— Вы были там?
— Да, была.
— Я вас не заметил.
— А я вас заметила. Я в стороне стояла.
Хрипловатый, спокойный голос, сумрачные глаза… Может, она уже отплакала свое? Или вообще не умеет плакать? Как-никак медик, навидалась, наверно, всякого… И все-таки какие у них были отношения? Этот вопрос нелегко мне дается, но без него не обойтись.
Камышан вдруг усмехается:
— Не советую тут долго сидеть. А то и про вас сплетни пойдут. Наша фактория — замочная скважина, понятно?
— Понятно. И все-таки?
— Ясно какие! Близкие.
В откровенности ей не откажешь. Впрочем, что ж особенного? Незамужняя, двадцать четыре года. Чернышев был ее ровесником. В его паспорте нет отметки о браке. Русобородый славный парень с ясными, смеющимися глазами: таким он выглядит на фотографии. Он пришел на огонек медпункта, может быть, предварительно придумав повод — мнимое недомогание… и вот слово за слово, они уже пьют чай, беседуют, а за окном глухая темная ночь, тайга на сотни верст. Такая обстановка объединяет, даже разные люди могут найти общий язык… Уроженец Москвы, Чернышев рассказывал ей, вероятно, о столице, а она поведала ему свою жизнь, нелегкую и непростую… и в конце концов стало ясно, что ему незачем возвращаться из этого теплого, чистого дома в логово Егора Чирончина.
У геологов есть понятие — база. С базы они уходят
— Нет, — говорит Камышан.
— Нет?
— Он уже не жил здесь. Поселился в пустом доме Елдогиров.
— Вы поссорились? — спрашиваю я.
— Считайте, что так.
Она закуривает. Курит «Беломор», крепкие мужские папиросы. Грубые черты лица… Темные, сумрачные глаза… Совсем не похожа на Любу Слинкину, а тем более на Галочку Терехову.
Вот еще одно имя. Ты не находишь, что я избрал несколько странное направление поиска? Меня тянет в дома незамужних девиц, и на такой маленькой фактории это не проходит незамеченным. Зачем ходит туда следователь? — не первый день гадает Кербо и посмеивается хитрым смешком Егора Чирочина, отражается в угрюмой нелюбезности продавца Гридасов и в озабоченности заведующего Боягира. Что, например, понадобилось мне у Галочки Тереховой, воспитательницы интерната? И с каких пор она стала для меня «Галочкой»?
Но ее все так зовут на фактории, за исключением детей. И это обращение очень подходит к белокурой, живой и смазливой воспитательнице.
Ее комната при интернате — уютное гнездышко, над которым хозяйка немало потрудилась. Кровать застелена ярким клетчатым пледом, на полу кумаланы, на полке, кроме книг, деревянные безделушки, букеты засушенных цветов. Одна стена оклеена многокрасочными иллюстрациями из журналов: тут и картинки природы, и киноартисты, и знаменитые эстрадные певцы. Из «Спидолы» льется негромкая музыка, а сама хозяйка сидит в глубоком кресле, подвернув ноги, прикрытые теплой шалью, перед початой бутылкой вина, вазочкой с конфетами и пачкой сигарет. Что же она отмечает, какой праздник? Или это обычный вечерний кейф, так сказать?
Девушка не из стеснительных. Без всякого смущения разглядывает она меня своими быстрыми, живыми глазами («Я знаю, кто вы. Я вас видела там!»), склоняет голову то к одному плечу, то к другому, словно выбирая удобный угол зрения («Я знаю, зачем вы пришли!»), быстро облизывает кончиком языка губы («Налить вам вина? Я на день рождения берегла, но…»), поудобней подвертывает ноги («Вам музыка не мешает, нет?»), привычно закуривает, щурясь от дыма. («Ну, спрашивайте! Почему вы молчите?»). В этих беспокойных движениях и оживленной скороговорке есть, знаешь, что-то вызывающее и жалкое, как у тех юных полуночниц, часто несовершеннолетних, которые, попадая в милицию, то хихикают, то огрызаются, то рыдают взахлеб…
Итак, венгерский токай, прибереженный ко дню рождения, открыт и выпивается сегодня. Ты уже догадалась, почему? Да, правильно: это поминки. В этой комнате при интернате поминают Александра Чернышева, инженера связи из окружного центра.
— Все мы когда-нибудь умрем, правда? Жаль его, очень жаль! Он такие планы строил: поедем туда-сюда, по всему свету, ты да я, да мы с тобой! Думал, что он бессмертный, вечно будет жить. Правда, он был красивый?
Я молчу, но она, похоже, и не нуждается в ответе.