Письма в Снетин
Шрифт:
– Людмила Евгеньевна!
– Я слушаю вас, Микола Степанович.
– Людмила Евгеньевна, вы сегодня на ночное.
– Как?
– Людмила Евгеньевна!
– Микола Степанович, у тебя нету совести. И муж и дети уже позабыли, какая я есть. Три недели в Турции, а теперь снова на ночное. Я третью ночь подряд дежурю.
– Я вам справку дам для мужа.
– Микола Степанович, ей-богу не смешно. Я домой хочу. Кумовья приехали, товар нужно разбирать.
– И печать поставлю.
– Нет, Микола Степанович, я иду домой. Настасья заступает, с нее и спрос. Так невозможно. Если бы в молодые годы.
– Людмила Евгеньевна.
– Да ты что, Степанович, одурел?
– Людмила Евгеньевна!
– Отступись, я устала уже от твоих шуток. Шутник.
– Людмила Евгеньевна!!
– Ой, черт! Что ты! Что ты! Увидят, пусти. Увидят.
– Да никто не увидит. Я запретил всем смотреть.
– Да вон молодой человек смотрит.
– Молодой человек у нас давно
– Очнулся он. Пусти. Вот лишень, как больно ухватил, теперь синяк останется. Что я мужу скажу?
– Очнулся? Странно. Ну что ж, это хорошо.
– Все, Микола Степанович, я ушла. Ключи в процедурной. Буду только во вторник.
И Людмила Евгеньевна застучала сапожками на высоком каблуке по коридору. А Микола Степанович принялся щуриться в сторону ближней палаты, дверь которой была приотворена ровно вполовину. С минуту он смотрел пристально: дыхание ровное, бестрепетное, румянец близок к здоровому, кашель редок. Микола Степанович, удивленный, пошел прочь. Где-то далеко, у процедурной, он взглянул в блестящий оргстеклом стенд, предостерегающий проходящих от педикулеза, и отраженному себе сказал в слух: «И температура, судя по всему, приняла тенденцию к снижению. Да. Надо же. Настасья Филипповна? Где вы, родная моя? Настасья Филипповна!»
А в серых окнах галки кричали, кружились над домами живым смерчем, одни уходили ввысь, другие оседали. Из коридора упал в палату дежурный луч света. Уборщица мыла пол. Поставила ведро с колышущейся пеной, на ведре густо выведено «Сан. 201». Что это значит?
Андрею стало легче. Сколько он лежал, никто с уверенностью не скажет, если только не прочитать в журнале. Он захотел встать и захотел осмотреть новые места, но кружилась голова, а на тумбочке, он приметил, лежали яблоки, заботливой рукой выстроенные в рядок. «Чего не спишь в такую рань?» – приблизилась уборщица. Она была женщиной в возрасте, одним глазом косила и страшно выстукивала шваброй по грубым, забитым многолетним сором плинтусам. «Плохо тебе? Хорошо? Я сестру позову. Что? Ручку? Какую ручку? И бумагу, чтобы писать? Что придумал. Я тебе покажу, ручку. А ну, спи!»
Проходили бессчетные часы, и раздавались голоса за стеною: поселялись в палатах новые больные, а старые выписывались. И уборщица гремела шваброй у новых больных. В одном месте беседовала со стариком о судьбах мира, в другом с девушками о женихах и веселье. Между прочим, презабавную сказку рассказывала.
Приехали в одно небольшое селение на красных «Жигулях» свататься к самой красивой девушке. Выбрали двор, где цветут белые лилии, остановились у ворот. Входят в хату старосты. У них каравай румяный на рушнике и всякие положенные речи. Подошел черед жениха показать. Кликнули старосты, и явился жених. Только все сразу рукавами глаза поприкрывали, столько свету полыхнуло в комнату. Такой красавец, стройный, статный, точно директорский сын; двубортный костюм на нем, белые манжеты, цветочек в петлице. Спортивного образа жизни, не курит, не пьет. Усики едва пробиваются, а в глазах уже глубина проглядывает. А лицом красив, точно месяц на рассвете. И отдали за него девушку. А ее Христей звали. Сыграли свадьбу, три дня пили, гуляли, на четвертый проводили молодых. Едут они по-за селом, въезжают в глухой черный лес. Вдруг пропали «Жигули», как роса на солнце, жених обернулся ужом, а невеста змеею, и уползли в свое приволье. Прошел год, народился у них первый сыночек. Захотелось очень Христе отца с матерью повидать, показать сына или хоть позвонить им, голос родной услышать. Упросила мужа, и поехали в село. Мать дочку привечает, зятя угощает, дите ласкает, а после давай расспрашивать: «Как, доча, живешь? В каких условиях? Дом у вас, поди, большой, двухэтажный, ванная джакузи и разные другие забавы?» Но только муж Христю еще прежде заклинал ничего про их житье змеиное не рассказывать. И смолчала дочка. Прошел еще год, родился второй мальчик. Вновь просит Христя повидаться с родителями. Поехали. Вновь мать к дочери с вопросами: «Много ли муж зарабатывает? В каких валютах?» Отговорилась кое-как Христя. На третий год родилась девочка. Собирается Христя в отчий дом в гости, а мужу ничего не говорит. Вот едет она в красных «Жигулях» по известной им лишь лесной дороге, палые ветви под колесами трещат. Ползет Христин муж следом ужом, сучьями и листьями шуршит. Выехала Христя в поле, колоски на ветру звенят. Выполз уж на полевую дорогу, камешками придорожными шелестит. Прибыла Христя к батькам, а уж следом, заполз в стог сена у хлева, в самую середину, и голову выставил. Обнялась дочка с родителями, пустила детей играть, а сама в разговоры да пересуды. Мать снова знай свое, выведывает что да как, а потом давай плакаться: «Чураешься нас, дочка, редко приезжаешь, не звонишь, точно мы теперь чужие. По заграницам, видать, разъезжаешь, по супермаркетам гуляешь со своим ненаглядным». Не сдержалась Христя и все – все про змеиное их житье поведала. Ой боже, боже! Люди! Что это на свете-то делается! Да ведь такого и в программе про криминал не увидишь. Заголосила мать, возмутился отец, а братья углядели в стогу ужа да и подпалили сено с двух краев. Сгорел уж заживо, но успел проговорить: «Погубили вы меня, за это быть вашей дочери – кукушкой, мне соловьем, а детям нашим ласточками». Так и сталось. Теперь
В солнечный полдень, ясный и бодрый, какого давно не бывало, пробежала сестра по палатам с объявлением: «Будет обход». Тени от блестящих металлическими частями кроватей скрещивались на полу и достигали в некоторых местах стен. Все кровати, кроме Андреевой, были аккуратно прибраны. Но вместо врачей зашел в палату и снял шапку, и уселся на ближайшую кровать, и невольно запружинил на ней Виктор Павлович, муж тетки Андрея – Надежды. Виктор Павлович имеет в облике своем нескрываемые печальные черты. Его глаза хотя и могут зажечься и ярко гореть, как лампочки в погребе, и лицо проникнется страстью и оживлением в иную минуту, но все же усы непреклонно тянутся концами вниз, и брови сходятся домиком у переносицы, и тогда кажется, что всем он недоволен, что везде не так, как хотелось бы, и везде не то, что ожидалось. Но Андрея сумрачный вид Виктора Павловича обрадовал даже пуще яркого полдня.
– Ну, что? Нагулялся, козак? – только и высказал Виктор Павлович и с печальной тревогой посмотрел в сторону. И помолчав несколько времени добавил, – как же ты вот это так? А?
– Да так, улыбнулся Андрей.
– А каким автобусом приехал?
– Зеньковским.
– Зеньковским? – Оживился Виктор Павлович. – Так зеньковский ходит совсем в другой стороне. Это надо было тебе большой крюк сделать, чтобы на него попасть. В семь приходит?
– В семь, – ответил Андрей.
– А я бы все не так сделал.
– А я так.
– Вот и сделал, что мы тебя какую уже неделю ищем.
– А где же тетя Надя? – спросил Андрей.
– Да вот с живорезами твоими беседует, хочет тебя забрать домой, чтобы до полного здоровья не залечили.
Тогда же ворвалась в палату тетя Надя и ну целовать Андрея. А очи ее сверкали, как новогодние игрушки на елке:
– Что, козак, нагулялся?
– Здравствуйте, тетя Надя.
– Здравствуйте, тетя Надя, – передразнила она и по-отечески запустила руку в чуб Андрея.
– Как же вы меня нашли? – спросил Андрей.
– По долгу службы обязаны все знать.
– А что, долго я уже здесь?
– Долго, Андрюша, долго, – и улыбка сходила с уст тетки Надежды. – Ты не долечился и пустился в мороз и пургу в путь. А так делать нельзя. Кризис миновал, но могут быть осложнения. Я в первый раз приходила, ты спал, в другой раз – снова ты спишь, а уж на третий раз ты очнулся. Но доктор у тебя хороший, знаменитый, можно сказать, в нашем краю. Микола Степанович. Мой приятель, мы с ним часто и на пикник, и на шашлык. Хорошо, что прямо к нему ты попал, а то, знаешь, как у нас бывает, пока суть да дело, пока разберутся, что к чему, а уже и не надо ничего. Но больше никогда так не делай. Ты бабушке ничего не сказал, а она может и не вынести переживания.
– Надя, – перебил Виктор Павлович.
– Да, сейчас идем. Она ночами не спит, тебя ждет, а тебя нигде нет.
– Надя, – недовольно повторил Виктор Павлович, – опоздаем опять.
– Да, Виктор Павлович, не переживайте. Нужно идти. Мы тебя, Андрюша, завтра заберем. Дядя Витя уезжает скоро, у него же такая работа, дальняя. Ну, не скучай.
И исчезли так же внезапно, как появились.
Жди, мой друг, выздоровления – высокого белого лебедя, тысячи ключей от тысячи дверей, каждая из которых ведет на утреннее поле. А радостнее ничего в жизни нет, и сама болезнь, мнится, для того только нам дана, чтобы от нее избавляться и обретать свободу. Тогда узнаешь последней цену. Так и мудрец тот базельский рассуждал. Помнишь ли, я рассказывал тебе о нем? Не знаю, как получилось, что и я оказался на больничной койке в лапах у врачей; видимо за чрезмерное участие разделил участь твою. Я тебе писал, писал, но не доходили к тебе мои письма; я тебе писал в воображенье. А вот, удачливый, прощаю все недавние муки. Услышал крик лебедя и обрадовался, как заново родился. Теперь впереди много жизни и много дали. Больше не буду о плохом. Завтра буду далеко отсюда, и, сказать по совести, нисколько не жалею. Еще минуту перед тем, в радости, шевельнулось нечто к этим иссеченным трещинам потолкам, подведенным неровным кантом стенам, к шелестящим медицинским шагам, к остроносой девушке из соседней палаты, не красавице и докучливой взглядами, к сестре с ароматным аптекарским станом, даже к больному в синих рейтузах – головной боли всех местных врачей, бегающему от них по этажам. Но теперь – всех к черту. На волю, на волю теперь!