Письмо следователю
Шрифт:
Всякий раз, когда я наезжал в Кан, погода стояла дождливая. Мне нравится дождь в вашем городе. Нравится тем, что он мелкий, недробный, тихий, что он как бы размывает контуры пейзажа и в сумерках окружает прохожих, особенно женщин, дымкой таинственности.
Так вот, это произошло в одну из первых моих поездок к тетке. Только что стемнело, все вокруг блестело от дождя. Мне подходило тогда к шестнадцати. На углу улицы Сен-Жан и какого-то переулка без магазинов, а значит, почти неосвещенного, стояла, кого-то поджидая, девушка в бежевом плаще,
Прошел трамвай, светя огромным желтым и влажным глазом; за запотевшими стеклами мелькнули ряды голов, и молодой, совсем еще молодой человек, стоявший на подножке, спрыгнул как раз напротив лавки, где торгуют удочками.
Дальше все было как во сне. Не успел он очутиться на тротуаре, как рука девушки легла на его руку. Они направились в темный переулок, и это было так же естественно, как для пары танцовщиков — балетная фигура; у первого же подъезда внезапно, без слов, они, промокшие насквозь, прильнули друг к другу влажными лицами, и мне, издали следившему за ними, показалось, что я ощущаю во рту вкус чужой слюны.
Может быть, именно эта запомнившаяся мне картина года три-четыре спустя, когда я, уже студентом, снова очутился в Кане, пробудила во мне желание испытать в точности то же самое. Да, в точности, насколько это возможно. Но трамвая все не было, и меня никто не ждал.
Вы, разумеется, знаете пивную Шандивера. На мой взгляд, это наилучшее заведение подобного рода во всей Франции, если не считать такой же пивной в Эпинале, куда я частенько заглядывал, когда отбывал воинскую повинность.
Слева — ярко освещенный вход в кинотеатр. Дальше — просторный зал, разделенный на несколько частей: в одной столы, покрытые скатертями, с заранее расставленными приборами; в другой только пьют; в третьей сражаются в карты; в самом дальнем конце под рефлекторами зеленеет сукно биллиардов и священнодействуют игроки.
Есть там и эстрада, где восседают оркестранты в несвежих смокингах; волосы у них длинные и сальные, лица бледные.
Заведение залито светом, по окнам катятся потоки дождя, люди входят и отряхивают мокрые пальто, у подъезда останавливаются машины, и фары их на мгновение ослепляют вас.
В зале — целые семейства, принарядившиеся по торжественному случаю, и завсегдатаи с багровыми лицами, поглощенные ежевечерней партией в домино или карты.
Эти всегда занимают один и тот же столик и окликают официанта по имени.
Здесь особый — понимаете, совершенно особый, почти замкнутый мир, и я с наслаждением погружался в него, мечтая никогда с ним не расставаться.
Как видите, в двадцать лет мне было еще довольно далеко до уголовного суда.
Помнится, я курил огромную трубку, дававшую мне иллюзию взрослости, и с одинаковой жадностью поглядывал на всех женщин.
Так вот, то, о чем я столько мечтал и во что не осмеливался верить, случилось однажды вечером и со мной. За столиком напротив одиноко сидела
Я и сегодня мог бы по памяти воспроизвести ее лицо и силуэт, если бы умел рисовать. У нее было несколько веснушек на кончике носа, который вздергивался, когда она улыбалась.
Мне она улыбнулась ласково, благожелательно, совсем не той вызывающей улыбкой, к какой я уже привык.
И мы с ней улыбались друг другу довольно долго, во всяком случае, достаточно долго, чтобы кинозрители успели в перерыве наводнить зал и вернуться назад после звонка.
Тогда она глазами, одними только глазами спросила меня, почему я не сяду рядом с ней. Я поколебался.
Подозвал официанта, расплатился. Неловко пересек разделявший нас проход:
— Вы позволите?
«Да», — одними глазами, только глазами.
— У вас был такой вид, словно вы скучаете, — сказала она, когда я наконец опустился на банкетку.
Я забыл, о чем мы говорили потом. Но знаю, что провел там один из самых счастливых, самых теплых часов в своей жизни. Оркестр наигрывал венские вальсы.
На улице по-прежнему лил дождь. Мы ничего не знали друг о друге, и я не смел ни на что надеяться.
Рядом в кинотеатре кончился сеанс. За соседними столиками принялись за еду.
— Может, пойдем? — бесхитростно предложила она.
И мы вышли. На улице, не обращая внимания на мелкий дождь, она без всяких церемоний взяла меня под руку:
— Остановились в гостинице?
Я успел-таки сообщить, что родом я из Вандеи, а учусь в Нанте.
— Нет. У тетки, на улице Сен-Жан.
А она:
— Я живу в двух шагах отсюда. Только постарайся не шуметь — хозяйка за дверь выставит.
Мы миновали магазин моего дяди, где ставни были уже закрыты, но сквозь стекла в дверях просачивался свет: задняя часть помещения служила моим родичам гостиной.
Дядя и тетка ждали племянника: у меня не было ключа.
Мы прошли мимо торговца удочками, и я увлек спутницу в тот тихий переулок, к первому же подъезду. Вы понимаете? Она остановила меня:
— Подожди: сейчас придем ко мне.
Вот и все, господин следователь, и я хорошо сознаю, что рассказывать о таких вещах просто смешно.
Моя спутница вынула из сумочки ключ. Приложила палец к губам и шепнула мне на ухо:
— Осторожно! Ступеньки.
Потом провела меня за руку по темному коридору.
Мы поднялись по лестнице со скрипучими ступеньками, на площадке из-под двери пробивался свет.
— Тс-с!
Это была комната хозяйки. Сильвия занимала соседнюю. В доме стоял устойчивый запах бедности. Электричество еще не провели, и моя спутница зажгла керосиновую лампу, чад от которой ел глаза.
Все так же шепотом она бросила мне, нырнув за кретоновую в цветочек занавеску:
— Я сейчас.
Я до сих пор вижу ее заколки на столике, заменявшем туалет, кровать, покрытую одеялом.