Письмо следователю
Шрифт:
Ее так затрясло, что судебный исполнитель поспешил к ней на случай сердечного приступа или обморока.
— Несчастный случай, — справившись наконец с собой, выдавила она.
Ее заставили повторить.
— Какого рода несчастный случай?
— Чистил ружье в мастерской за домом. Оно и выстрелило.
— Мэтр Габриэль?
— Прошу позволения продолжать, несмотря на всю жестокость моего вопроса. Готова ли свидетельница подтвердить суду, что муж ее не покончил с собой?
Мать сделала над собой усилие и в негодовании выпрямилась:
— Мой
И все это, господин следователь, чтобы вставить в защитительную речь еще одну фразу, эффектно взмахнуть рукавами мантии и возвысить голос! Чтобы дать мэтру Габриэлю возможность патетическим жестом указать на меня и воскликнуть:
— Это человек, над которым тяготеет бремя наследственности…
Ну, допустим, тяготеет. А над вами, господин следователь? А над мэтром Габриэлем и над двумя рядами присяжных, чьи лица я успел так хорошо изучить? Бремя моей наследственности ничуть не тяжелее, чем у каждого из вас, чем у любого из сынов Адама.
Скажу вам всю правду — не так, как говорят в семьях, где стыдятся того, что считается наследственным заболеванием, а без обиняков, как человек, как врач. И буду очень удивлен, если вы не усмотрите сходства между моей и вашей собственной семьей.
Я родился в одном из тех домов, о которых уже сейчас вспоминают не без умиления и которые потом, когда они окажутся редкими островками, рассеянными по французской провинции, будут превращены в музеи.
Это был старый каменный дом с просторными прохладными комнатами и коридорами, где там и сям встречаются неожиданные повороты или ступеньки уже непонятного теперь назначения, где пахнет воском для пола и деревней, доспевающими фруктами, свежим сеном и ароматами кухни.
При жизни моего деда и бабки здание было господским домом, и кое-кто даже именовал его замком. К нему были приписаны четыре фермы по полсотни гектаров каждая.
При моем отце из четырех ферм остались лишь две.
Затем, перед самым моим появлением на свет — всего одна, и дом в свой черед превратился в ферму: отец самолично возделывал землю и разводил скот.
Он был выше, крупней и сильнее меня. Как мне рассказывали, на ярмарках он в подпитии не раз бился об заклад, что унесет на плечах лошадь, и местные старожилы уверяют — не проигрывал пари.
Женился отец поздно, на пятом десятке. Мужчина он был видный, сохранил еще приличное состояние и мог рассчитывать на хорошую партию, которая поправила бы его дела.
Если вы бывали в Фонтене-ле-Конт — от нас до него тридцать километров, вы, без сомнения, слышали о девицах Лану. Их было пять, и жили они с давно овдовевшей старухой матерью. В прошлом Лану были богаты, но глава семьи перед смертью просадил все, что имел, на бессмысленные спекуляции.
В годы зрелости моего отца семейство Лану — мать и пять дочерей — по-прежнему жило в своем большом доме на улице Рабле, которым еще сегодня владеют две старые барышни Лану, последние его обитательницы.
Трудно представить себе более безысходную
Самой младшей было лет двадцать пять, но той, на которой в один прекрасный день женился мой отец, уже перевалило за тридцать.
Она и стала моей матерью, господин следователь. Вы, надеюсь, понимаете, что выражение «счастливый брак» имеет для нее иной смысл, чем для господ судей.
В Бурнеф она приехала с отчаянным малокровием, и еще много лет свежий деревенский воздух вызывал у нее головокружение. Рожала она трудно, и все думали, ей не встать, тем более что, появившись на свет, я весил целых шесть кило.
Я писал, что отец сам обрабатывал часть своей земли.
Это правда, но не совсем. В наших краях труд земледельца в значительной мере состоит из посещения ярмарок, а они происходят во всех деревнях округи.
К этому и сводилась работа моего отца. А еще он устраивал облавы на кроликов и кабанов, когда те слишком уж рьяно шкодили в окрестностях.
Отец родился, можно сказать, с ружьем в руках. Отправляясь в поля, он брал его на ремень. В трактирах держал между коленями, и, насколько я помню, у ног его, уткнувшись мордой в сапоги, всегда лежала собака.
Как видите, я не преувеличивал, утверждая, что теснее связан с землей, чем вы.
Я ходил в деревенскую школу. Ловил рыбу, лазил по деревьям, как мои сверстники.
Замечал я тогда, что мать моя постоянно грустна?
Честное слово, нет. Серьезность, никогда не покидавшая ее, казалась мне приметой всех матерей вообще; кротость и неизменная, но как бы приглушенная улыбка — тоже.
Отец сажал меня на рабочих лошадей и волов, угощал подзатыльниками, бросал мне словечки, от которых мать так и вскидывало, и от его усов, на моей памяти уже седых, с самого утра несло вином или кое-чем покрепче.
Отец пил, господин следователь. В каждой семье кто-нибудь пьет, разве не так? В моей таким оказался отец.
Он пил на ярмарках. Пил на фермах и в трактирах. Пил дома. Высматривал с порога прохожих и затаскивал их в винный погреб: ему нужен был предлог для выпивки.
Особенно опасны для него были ярмарки: в подпитии самое чудовищное озорство казалось ему заурядной шалостью.
Лишь с годами я понял, что не раз видел людей, похожих на моего отца, и могу поручиться: в каждой деревне найдется такой же.
Вас отделяет от земли целое поколение, и вам, понятное дело, незнакомы безжалостно монотонная смена времен года, тяжесть неба, с четырех утра начинающего давить на плечи, и тянущиеся часы, любой из которых еще более обременен повседневными заботами, нежели предыдущий.