Письмо живым людям
Шрифт:
Потому что у нее не осталось иного объекта. Не осталось иной функции, кроме как расковыривать подноготную всех желаний, черт характера, поступков — опускаясь насколько возможно глубже, вплоть до физиологии, вплоть до того предела, за которым начинаются темные, клубящиеся бездны, невыразимые словами. И переживания, индуцируемые такими текстами, сродни переживаниям пациента в кабинете психотерапевта. Сначала — тревога от первых прикосновений, потом — страх, отвращение, отчаяние, когда болезненный узел нащупан, и наконец — облегчение, катарсис: узел вскрыт, назван, разъяснен, разрублен…
Из коллективного агитатора и пропагандиста литература становится коллективным психоаналитиком. Но отнюдь не для того, чтобы лечить. За лечение как таковое деньги получают врачи. Литература получает деньги за то, что заставляет потребителя
Есть и другая грандиозная группа переживаний, не менее важных, чем переживания углубляющие и усугубляющие. Это отвлекающие, развлекающие, экранирующие от реальности переживания. Они не дают людям сходить с ума, зацикливаясь на болячках реальности. Ведь даже в благополучном обществе — а подчас в благополучном обществе тем более — человек, каждочасно сосредоточенный на своих проблемах и болячках, очень быстро слетает с катушек. Когда человек еще, так сказать, практически здоров, но уже мрачноват, занудноват, ни о чем, кроме собственных невзгод, разговаривать не может, что первым делом прописывают спокон веку врачи? Перемену обстановки. Смену впечатлений. Но прогуляться на Гавайи — Багамы не вдруг решишься. А если есть возможность отвлечься на час-другой ежевечерне, глядишь, и вовсе не придется тратить честно наворованные миллионы на поездку к морю.
Индуцированием экранирующих переживаний занимается развлекательная литература. Здесь успех — а следовательно, и коммерческий успех — достигается прямо противоположным образом: как можно большим уходом от действительности. Уход может достигаться по-разному: от юмора и гротеска через детектив, фантастику, абсурд к каким-нибудь психоделическим изыскам. Но суть одна — максимально условный, подчас сам по себе парадоксальный фон, упрощенный или, во всяком случае, резко сдвинутый по какой-нибудь из фаз язык и максимально усложненный, насыщенный до предела скачками и курбетами событий сюжет. Чем легче проглатывается такой текст, тем основательнее он вытесняет из сознания потребителя реальность с ее сложностями и неприятностями. Чем интенсивнее индуцируемые переживания по условным, игровым поводам, тем сильнее эмоциональный резонанс текста с неизбывным желанием любого индивидуума снова, как в детстве, быть способным на любой подвиг, простым, смелым, цельным, безукоризненным, напрочь лишенным вообще всякого подсознания.
Ясно, что подобное чисто художественное функционирование в обеих своих ипостасях выглядит малопрельстительным для большинства российских писателей. Представление о почти космической роли литературы вошло в кровь и плоть культуры. Сеятелю Разумного, Доброго и Вечного переквалифицироваться в сортировщика ли грязного белья, в массовика ли затейника одинаково тошно. Да и читатель, вспаханный и засеянный Достоевским, Толстым да Солженицыным, по-прежнему ждет от серьезной литературы не столько виртуозно-воровского, как сейфы вскрывают пилочками профессионалы, вскрытия тайников своей души, не столько бесконечной корриды, на которой в роли быка выступает его собственный микрокосм, сколько литургического прорастания во всем народе своем, во всем человечестве, а то и — чего нам, беспортошным, мелочиться — в Боге…
Не находя этого, он с тем большей охотой шарахается к литературе развлекательной, — а она по ряду факторов практически без боя сдана нами закордонщикам. Серьезные же писатели наши никак не могут оторваться от эпохи, когда литература была больше, чем литературой — от тогдашних проблем, тогдашней эстетики, тогдашней значимости в обществе. Продолжение старыми средствами борьбы с краснозвездным драконом обусловлено не столько благородной ненавистью к нему или страхом его возвращения — хотя ссылаться на эти мотивы можно до хрипоты, — сколько тем, что лишь так можно продлить столь необходимую психологически иллюзию, будто ты больше, чем поэт.
Но именно для тех, кто работает, как десять лет назад, это — иллюзия. И не только иллюзия — ловушка. Эпоха сменилась, колесо судьбы свершило свой оборот. Демократия отнюдь не победила еще, но в данном случае это не важно; важно, что официальная пропаганда теперь ругает то, что ругали в предыдущую эпоху писатели демократического направления, то есть те, кто, в сущности, определял лицо серьезной литературы. И в глазах подавляющего большинства людей это есть неоспоримое свидетельство того, что «ихняя» демократия победила уже и все
С другой стороны, поскольку сварганенный демократами социум оказался вовсе не таким, каким он представлялся в обещаниях, когда-то официозная квазилитературная критика демократии стремительно и столь же автоматически начинает приобретать надлитературный характер, поскольку оказывается единственным литературным течением, снова, как встарь, толкующим о разнице между официальной и реальной картинами мира. К тому же любые вновь публикуемые вещи, даже вполне убогие с художественной точки зрения, обречены на сочувствие привыкшего к сверхлитературе читателя, если они матерят якобы построенную демократию и ее строителей. И это положение будет сохраняться, покуда страна вынуждена лечить подобное подобным, по принципу «против лома нет приема, окромя другого лома» — то есть перелопачивая тоталитаризм в демократию посредством авторитаризма.
Кто первым удовлетворит потребность читателя, по привычке все еще ждущего от словесности социальных откровений, в художественном вызове существующему строю? «Коммунофашисты», всегда готовые шустро накидать тома и тома с позиции «вот вам ваша демократия»? Или «дерьмократы», задача которых куда сложнее — посмотреть с позиции «это еще не демократия»? От ответа на сей вопрос в немалой степени зависит, наступит ли вообще не тоталитарная и не авторитарная эпоха нормально срабатывающих обратных связей в обществе, когда литератор сможет наконец стать всего лишь литератором.
А уж тогда, возможно, Россия ухитрится-таки доказать делом пресловутую специфику своего социально-культурного пространства и сумеет найти словесности какую-то новую великую роль, так, чтобы поэт снова, но уже на новом витке, стал больше, чем поэт.
Если поэт захочет.
Научная фантастика как зеркало русской революции
О, если бы смирялись они в то время, когда настигали их бедствия! Напротив, сердца их ожесточались, а сатана представлял им дела их прекрасными.
1
В своем романе «Исповедь еврея» — к счастью, местами спорном, но, бесспорно, великолепно написанном — Александр Мелихов высказывает среди прочих вот какую мысль: «Любой Народ… создается не общей кровью или почвой… а общим запасом воодушевляющего вранья».
Это — бесспорно.
Советский народ — новая историческая общность людей, прообраз будущего единого человечества — существовал только до тех пор, пока существовала вера в его существование. Даже резче скажем: только для тех, кто верил в его существование. Верил в доброго дедушку Ленина, в бескорыстных героев гражданской войны и первых пятилеток, в бессильные козни буржуинов, в то, что национальная рознь — удел одних эксплуататоров, в непобедимость советского оружия, сопоставимого по мощи разве лишь с его же гуманностью, в коммунизм к 80-му году… Как только эти идеальные образы грянулись оземь и обернулись враньем — советский народ исчез. Что толку теперь спорить, сколько процентов вранья, а сколько — правды можно при строго научном анализе обнаружить в каждом из этих образов? Важно, что достаточно большая часть народа в какой-то момент ощутила их как полное вранье.