Плач Агриопы
Шрифт:
– Они станут штурмовать Кремль? — Павел недоверчиво уставился на Третьякова.
– Это не является невозможным, — тот пожал плечами. — Во всяком случае, массовое выступление такого масштаба потребует напряжения всех сил организаторов. А кто — на полках их супермаркета — самый-самый, главное блюдо? Кто — вишенка на торте? Кто — катализатор всего? Наша Чума! Если он не придёт туда — на кой чёрт и кому он вообще будет нужен?
– Будем там все вместе! — отчаянно выпалил Павел. — Все вместе! Может понадобиться каждый из нас. Если нам удастся всё закончить сегодня — так только если сделаем, как нам велено: соберёмся одной дружной компанией на общую вечеринку.
Он не уточнил: кем велено; не вспомнил, что сам, по собственной логике, не отправлен этой силой на войну, ибо — не чумоборец и не гость из прошлого. Но свою тираду он произнёс напористо, постаравшись убедить Третьякова,
Сборы в дорогу заняли не более четверти часа. Чумоборцы как будто всегда были готовы на это: выступить; только и ждали этого: проклятой дороги. Ловили лишь верное мгновение, чтоб всё начать: поймаешь — и шаг будет лёгким, и рука — лёгкой.
Нескладный, внушавший жалость, сеньор Арналдо; угловатый худосочный Авран-мучитель; любопытная Тася; сосредоточенный, похожий на голливудского супергероя в штатском, Вениамин Третьяков, — и Павел Глухов — московский управдом на вынужденной пенсии. Они вышли из дома в час пополудни и отправились навстречу судьбе. «Ну как же высокопарно! — думал Павел. — Что за дешёвка: «отправились навстречу судьбе!»
Под ноги ему ложился снег и — впервые в этом году — не таял.
Шли молча, сосредоточенно, будто в дозоре. Павел прикинул: вся дорога — километров пять. Час спокойной прогулки — в иные, лучшие, времена. Но теперь он никак не мог себя заставить даже выпрямиться в полный рост — передвигался от угла до угла, озираясь, сгорбившись. Чумоборцы молчаливо и единогласно выбрали его проводником, так что выходило: Павел, в своей нерешительности, тормозил всю процессию. Страшное, встречи с которым он избегал, в его воображении было неопределённым, включало в себя многое: распухшие трупы, банды отморозков, вооружённых арматурой, автоматную очередь из-за угла. На деле долгое время чумоборцам ни что не угрожало. На Садовом кольце, забитом мёртвыми автомобилями, им несколько раз встретились торопливые ошалелые горожане. Заметив великолепную пятёрку, возглавляемую управдомом Глуховым, они давали, по-заячьи, стрекоча. Павел не успевал даже понять, были ли встречные больны. В первом случае с пути чумоборцев убралась молодая пара, в другом — три женщины преклонных лет. Последние кутались в какое-то тряпьё, вызывавшее ассоциации с войной и блокадой.
Павел колебался — вести подопечных по широким улицам и проспектам, или выбрать дорогу поукромней. Хотел решать всё головой — не подреберьем, где поселился неприятный холодок страха. Но, в итоге, не выдержал: свернул с просторного Садового, которое давило на душу постапокалиптической звенящей тревогой и словно кричало на весь город: «Они здесь!», — в Большой Харитоньевский переулок.
И тут же на него — держась как-то боком, словно бы смущаясь — выкатилась из проходного двора псина. Обычная дворняга — грязношёрстная, серая, в крупных подпалинах. Надо думать, хлебнувшая на своём веку горя, не раз попадавшая в переделки. Она зарычала, поджала хвост. Выказала этакую дежурную злобу: «не подходите ближе, вам всё равно ни на что не сдалось моё сокровище». Но на рык начали подтягиваться её товарки: другие псины. У тех морды кривились уже злобой настоящей. Павел бросил взгляд в подворотню — и тут же понял, что именно стараются заслонить от людей собаки. Других людей. Мертвецов. Тася всхлипнула и схватилась за локоть Павла. Её мутило, но она стоически сдерживала приступы рвоты.
Собачья добыча была не маленькой — больше десятка бездыханных тел, от которых тянуло сложной смесью ароматов: тяжёлой гнилостью давно продолжавшегося распада плоти и лёгкой, почти кондитерской, сладостью мяса, едва тронутого разложением. Наверное, трупы добавляли в эту кучу в разное время: среди них имелись как залежалые, так и свежие. Собаки готовы были сражаться за каждый — с лютостью и неистовостью обделённых от рожденья тварей, получивших, наконец, заслуженное, своё. Среди тощих и жилистых беспородных выделялся статью стаффордширский терьер. Он, вероятно, ещё совсем недавно жил при хозяевах, в богатом доме: уличная жизнь не сумела до конца растрепать его ухоженную шерсть, да и кожаный дорогой ошейник свидетельствовал о статусе в собачьем мире…. Нет, не в собачьем — в человеческом. Оказавшись среди дворняг, он не сделался своим. У него был выбор: стать слабее прочих, или сильней и ненасытней. В любом случае — изгоем; вопрос лишь в том, запуганным, или способным запугать. Он выбрал второе. И теперь стаффтерьер — пёс, выкормленный с рождения людьми — бросался на прохожих яростней, чем дворняги — выкормыши улиц. Он как будто мстил: всем двуногим, за предательство. Другие, в подпалинах и парше, выросли во злобе, их оскал был будничным, деловым. Этот —
Стаффтерьер возненавидел людей.
И он первым атаковал чумоборцев.
Избрал жертвой сеньора Арналдо: нацелился чёрным, подрагивавшим от ярости, носом, оттолкнулся всеми четырьмя лапами от асфальта, разогнулся пружиной, вытянулся в струну.
Алхимик взвизгнул, постарался уклониться от мускулистого тела-снаряда. При этом схватился, как за поручень, за ногу Третьякова.
Эта нога возникла из ниоткуда. Взметнулась над мостовой, будто шлагбаум. С хирургической точностью — с точностью скальпеля — нашла собачью морду; оборвала собачий полёт-прыжок. Терьер словно бы налетел на стену. На металлическую плиту парового молота, которая ударила его в противоход. Раздался мерзкий хруст.
Павел был уверен: стаффтерьер убит, шея его — сломана. Однако тот умудрился подняться и, низко склонив голову, — как если бы голова неожиданно отяжелела — затрусил в подворотню. Стаффтерьер не скулил, не плакал собачьими слезами. Он бежал зигзагами, словно опьянев. А за ним организованно отступали дворняги. Звонкий лай оглашал пустынный переулок. По мере отступления собак, он звучал всё глуше.
– Быстрее. Они могут вернуться, — спокойно проговорил Третьяков. — Вероятно, сюда стаскивали трупы, чтобы потом сжечь или переправить на стадионы. А вывезти отчего-то забыли.
– Они — божьи твари, — прошептал Павел. Прошептал себе под нос, еле слышно. Но Третьяков его расслышал.
– Ты о мертвецах? — он язвительно прищурился, сделал крохотную паузу и тут же продолжил. — Можешь не отвечать. Ты не о них — не о людях. Ты — о божьих псах, верно? О тех, что на подхвате у архангелов с крыльями и мечами.
– А ты — делаешь вид, что ничего нет — ни псов, ни архангелов, ни чумы. — взорвался управдом. Это получилось как-то вдруг: слова расцвели фейерверком, вспышкой взрыва. Прорвались давно набухавшим гнойником. Прозвучали обвинительно, гневно. — Ты идёшь совершить убийство — не потому, что уверен в его необходимости. Ты идёшь убить ради перестраховки, на всякий случай: вдруг поможет. Для тебя чума и человек — одно и то же: мифологические персонажи, картонные силуэты, марионетки.
– Хорошо, — выдохнул «ариец». Павел с удивлением услышал в его голосе смирение, усталость. — Хорошо, возьмём это… за данность… примем за факт… но давайте идти. Мы станем идти — и продолжать разговор. Устраивает? Стоять — ни к чему. Стоять — терять время, да и опасно. Давайте идти, двигаться.
Чумоборцы зашевелились. В их движениях чувствовалась скованность. Все, как будто, испытывали смущение, — как если бы сделались невольными свидетелями семейной ссоры. А Третьяков обогнал Павла на шаг — формально возглавил шествие. И принялся говорить: бесстрастно, неторопливо, негромко, — чем-то напоминая, в эти минуты, легендарного военного диктора Левитана:
– Куда мы идём и зачем? Это что — философия? Что-то из той же оперы, что и поиски смысла жизни? Тогда вопросы — куда и зачем — риторические. Или мы знаем адрес: Москва, Васильевский спуск, — а там — спросить чуму? Вот они мы — ползём по переулку. Не то блуждаем в потёмках разума — а значит, слоняемся бесцельно по улицам, — не то движемся к Кремлю, чтобы вступить в бой с нечистью. Две вероятности. И две вселенных. Кто выберет, в какой из них нам жить? Мы сами, или другие сделают выбор за нас? Подумай, кто мы. Только Овод верил: не выжили из ума, не опасны для общества. Для остальных — психи. А что если Овод ошибался, а остальные — правы. И нам прямая дорога не на Васильевский спуск, а на Канатчикову дачу? Трое из нас — люди с ложной памятью. Все пятеро — натворили дел. И быть бы нам под судом, если б не Овод. И вот сейчас у нас — момент истины. Нашей, личной, истины. Верим ли мы себе, или верим здравому смыслу. Если отрекаемся от себя — значит, пора сдаваться санитарам. Я вооружён какой-то антикварной чушью. Она заряжена пулей, выплавленной в моей спальне, и набита порохом, смешанным из дамской парфюмерии и сопель. И что я делаю? Я иду убивать чуму! Иду на чуму, как охотники ходят на медведя! И знаешь, зачем? Потому что уничтожить болезнь — достойное меня дело. А признаться, что спятил — нет. Мне важно сохранить это: достоинство, выбор, право решать. Ведь нет доказательств того, что в моих руках — клоунское оружие. И нет доказательств того, что это — страшная сила. Потому я выбираю — сам. Я выбираю — силу. Я сам объявляю себя нормальным — и выбираю силу! Если я не прав — гори оно всё огнём: город, мир, подлые люди. Если я свихнулся — я упал с высоты, я разбился в лепёшку. А мне надо верить, что — поднимаюсь. Всё ещё поднимаюсь!