Плагиат. Повести и рассказы
Шрифт:
Однако ни талант, ни признание сограждан не освобождали Певца от житейских тягот и неудобств, так, «Истинный патриот» либо вовсе не платил ему за стихи, либо платил сущую чепуху. В летописи упоминается, что месячный доход Певца составлял на круг рубля три-четыре, и он едва обеспечивал прожитье: за квартиру, правильнее сказать, за чуланчик, который Чтов снимал у одного спившегося конторщика, он платил полтора рубля в месяц, за говядину и хлеб — еще полтора рубля, а свечи, а чернила, а бумага, стоившая до пяти рублей десть, да ведь иной раз требовалось и развеяться, выбросить на порцию очищенной гривенник-другой, потому что при некоторых обстоятельствах очищенная для поэта — это то же самое, что для младенца материнское молоко. Страничка из дневника Никиты Чтова, сохраненная между листами амбарной книги, свидетельствует о том, что его обстоятельства были те самые
Чудно только, что эти страдания никак не отразились в стихотворениях Чтова; напротив, чем неустроеннее было его материальное положение, чем горше было у него на душе, тем пронзительнее звучала в стихе любовь к малой родине, тем благостней становился его накал. Когда, например, сгорел дом спившегося конторщика, а вместе с ним и пожитки Чтова, он долго ходил по городу именно что в «ветхом рубище певца», которое состояло из невозможных нанковых штанов и обтрепавшегося стеганого халата, подаренного ему одним помещиком-меценатом, но в это время появилось его прелестное стихотворение «Я родился и рос в благодатном краю»; когда Певца по ошибке избили молодцы из Навозной слободы, спьяну принявшие его за цыгана, и он потом полгода плевался кровью, был написан лирический цикл «Богатырские песни»; когда он был посажен в холодную по ложному обвинению в краже сена, из-под его пера вышла замечательная поэма «Патриотические мечтания». И только после того как в губернском городе выпустили книжку его стихов и он получил шестьдесят рублей гонорара, из которых пятьдесят восемь немедленно проиграл на бильярде, а два рубля пожертвовал нищему старику, родилось его пессимистическое «Горька судьба поэтов всех времен», каковое у него впоследствии частично позаимствовал Кюхельбекер [43] .
43
Тут очевидная ошибка летописца: Кюхельбекер никак не мог позаимствовать у Чтова это стихотворение, потому что умер в 1846 году; потом у Кюхельбекера «племен», а не «времен», что очень принципиально.
Почему искусство у Чтова так не вязалось с жизнью, это вопрос особый. Видимо, русская лира вообще настроена на какую-то внутреннюю, самодовлеющую ноту, звучащую иногда контрапунктно относительно бытия. Либо жизнь в соответствии с каким-нибудь вредным законом враждебно настроена к отечественному художнику, и он принимает это как должное, как некую неизбежность, вроде старения организмов. Либо патриотическая направленность у нас искони воспитывается именно житейскими тяготами, несправедливыми ударами судьбы и прочими неприятностями. Либо русский художник так и рождается законченным патриотом, и чувство родины — единственный источник его баллад, какой бы злыдней эта родина ни была.
Одним словом, Певец, несмотря ни на что, продолжал гнуть свою столбовую линию, которую можно сформулировать следующим манером: отчизна, что мать родная, какая есть, такая и слава богу. Но при этом Никита Чтов был крайне нетерпим к творчеству тех своих предшественников по перу, которые позволяли себе в отношении родимой земли какие бы то ни было реприманды. На этот счет Певец любил потолковать со своим конторщиком; бывало, усядутся они на завалинке с полуштофом очищенной, и Певец заводит:
— Удивляюсь я на господина Лермонтова… Вольно ему было хаять отечество, когда у него имение и полчище крепостных. По мне, так это даже неблагородно. Вот я, положим, гол как сокол, а правую руку себе отрежу, если она у меня подымется на какие-нибудь неблагонамеренные слова. Нет, Лермонтов коварный писатель, Мартынов его правильно застрелил…
И
— Помилуйте, как можно печатать это стихотворение, если у вас везде пишется «герой», а читается «сукин сын»!
— Да где же вы, сударь, сукина сына-то усмотрели?– спрашивает его Чтов.
— А вот во второй строфе есть двусмысленное словцо; если прочитать его задом наперед, то это уже будет покушение на основы.
— Так не надо его читать задом наперед! Как оно написано, так его и читайте!
— А цензура? Цензура у нас востра — вот в чем причина. Пропусти я ваших сукиных сынов, так меня же потом на цугундер за развратные правила и буйственное помрачение рассудка!
— Иисусе Христе! — в отчаяньи сказал Чтов. — Кончится ли когда-нибудь этот мрак?!
— Никогда! — с сердцем сказал редактор. — Да и как же без цензуры? Дай вам, сочинителям, волю, вы, пожалуй, таких гадостей понапишете, что государственность может рухнуть. Ведь вы какой народ: в каждый горшок норовите плюнуть…
Это объяснение с редактором «Истинного патриота» так огорчило Никиту Чтова, что он насмерть напился в первом попавшемся кабаке, затем пристроился отдохнуть под забором, который огораживал котлован, вырытый под фундамент видообзорной каланчи, и пьяным делом скончался от переохлаждения организма. Провожали его на кладбище только два человека: конторщик и тот самый нищий старик, которому Певец пожертвовал два рубля.
А вскоре пришел конец и градоначальничеству Максима Максимовича Патрикеева — его лишили должности за то, что он растранжирил глуповскую казну. Это было не совсем верно; казенные средства Максим Максимович действительно спустил, но именно на то, чтобы построить в Глупове фарфоровый завод, который выпускал чайные принадлежности; метода производства была китайская, да глина местного происхождения, и поэтому глуповскую посуду можно было только расписывать, а для питья она не годилась.
Невзгоды эпохи эмансипации
Лет через пять по восшествии на престол императора Александра II Освободителя глуповским градоначальником назначили полуармянина Алексея Федоровича Саркисова, русофила. Это был субтильный мужчина с аккуратно подстриженными усами в бечевочку шириной и темными глазами немного навыкате, как у породистых лошадей.
Деятельность Алексея Федоровича с самого начала не задалась. Он было продолжил строительство видообзорной каланчи, но дело закончилось на фундаменте, так как негодяй-подрядчик прикарманил суммы, отпущенные на ее возведение, и сбежал в Америку с одной глуповской попадьей. Но зато Алексею Федоровичу удалось восстановить городскую гимназию, сожженную в градоначальничество Перехват-Залихватского, вот только каменщики то ли по недосмотру, то ли из классового умысла замуровали парадный вход, и гимназисты с преподавателями вынуждены были пользоваться специальным лазом, прорубленным на уровне первого этажа, к которому были пристроены вечные временные мостки.
Вообще, за что бы Алексей Федорович ни брался, снедаемый самым отеческим чувством, благими побуждениями и либеральной ориентацией, все у него получало превратное воплощение, все выходило так или иначе наперекосяк. Он вернул глуповскому простонародью урожденные имена, но поскольку многие уже не помнили, как они прозывались до пришествия эпохи единообразия, то в городе появились такие нелепые фамилии, как, например, Двадцатьпятов, а некоторые грамотеи, на литературных героев глядючи, превратились в Онегиных да в Печориных, и даже один человек присвоил себе фамилию Отечественные-Записки. Алексей Федорович отменил телесные наказания, но таковые до того вошли в плоть и кровь местного обывателя, что в былые времена иной раз не посекут его в съезжем доме за какую-нибудь злокачественную догадку и ему как-то не по себе, — и поэтому немедленно народилась мода на уличные бои, так что недели не проходило без того, чтобы Большая улица, скажем, не побила Дворянскую и, таким образом, не аукнулась бы дикая старина. Алексей Федорович взял за обыкновение раз в три дня демократически прогуливаться по Соборной площади, демонстрируя подданным, что он отчасти тоже человек смертный, но несмышленые мальчишки забрасывали его дерном, а как-то раз чуть-чуть не побили ломовые извозчики, которые с пьяных глаз его приняли за цыгана.