План D накануне
Шрифт:
Некто высокопоставленный всмотрелся ему в область лица и несколько раз кивнул. Двое унтерштурмфюреров взяли в захват, спутник штандартенфюрера вцепился в забрало и после нескольких попыток оторвал и положил в коричневую сумку.
— Alles wird nicht im Bunker geschehen, sondern in der Kaserne [206], — бросил через плечо штандартенфюрер.
В подходящий момент, отдышавшись в передней, будучи в ней уже долго, кулаком в останках перчатки сэр ударил одного унтерштурмфюрера, другого, третьего, четвёртого, пятого, шестого, вошёл в комнату со столом, все уставились, не обращая внимания на поднятую появлением ажитацию, он направился к сумке, требовалось обойти стол вокруг, попытались помешать, нападали по очереди и вместе, главный отдал несколько отрывистых команд, но остался на месте, когда он оказался близко — встал и отошёл; он чувствовал себя каким-то животным, диковинным даже для этого времени, не проходило ощущение, что его освобождение всё равно остаётся частью их плана; нагнулся, поднял, повернувшись спиной к главарю — от того не исходило опасности, начал разбирать, как открывается, в лицо ударила горячая волна, он ещё успел услышать грохот, почувствовать, как руки влекутся в разные стороны.
Свет прожектора
Их носили до раннего утра, грузили в три больших военных грузовика с широкими колёсами. Он почти наверняка знал, что повезут на Веморк. Собственно говоря, везти куда-либо ещё здесь не имело никакого смысла.
Вести о главных событиях с театра доходили скверно.
Добравшийся до них английский инструктор, например, рассказывал, как четыре немецких машины скрытно подошли к некоему хутору Золотой и открыли огонь по русским. Из ворот тракторного завода выехали танки без боекомплекта, управляли ими трактористы. Фашист бежал, на съёмке люфтваффе от 17 октября видно, как на площади между цехов на ящике стоит директор завода и толкает речь, начинающуюся со слов: «Народ мой, я зрел в неизвестное». Фиктивные реперы, новобранцы в белых маскхалатах и ушанках рассредоточены по кромке водонапорной башни, непонятно как уцелевшей, на их фоне полуразрушенные пятиэтажки, коленями в снегу, пулемёты на парапете, направлены в одну сторону. Руины создают совершенно иной ландшафт. Тысячи локальных тактик кроятся с оглядкой на хаотически разбросанные кирпичные стены и квадраты пространства в них. Вокруг одной могут лавировать двое суток, вычисляя друг друга. Трупы свешиваются в провалы под улицами. Сплошь проёмы и за ними трубы. Борьба за лестничный проход длиною в три месяца, за железнодорожный вокзал — двое суток, за курган — вся жизнь. Струйки эвакуации во время уличного боя в стёршийся среди других подобных день. Далеко внизу льдины ползут по Волге. Из руин напротив смотрит немец, в глазах торжество, ветер продирается сквозь бинты на голове. Он закрывает глаза, мечтая оказаться где угодно, только не здесь, как его вообще сюда занесло? Открывает, фашистов там уже двое, а он даже не может потереть веки, близнецы и, смекает он, закрой он ещё раз, их станет трое, что же он за вредитель? Смотрит и не моргает, выходит солнце и слепит, снег искрится, по нему сама по себе тащится сложенная буссоль, оставляя непрерывный след, только вблизи возникает наводчик в маскировке. Дымы с кургана — кропотливые гравировки. В холме несколько уровней, а в середине мантапам, ступени по кругу, плиты для караула и шахта для огня. Никто уже не понимает, для чего им оборонять этот некрополь, дело теперь, как видно, в принципе, хотели выйти к реке, а они не пускали, ну вот вышли и что? Остановят баржи криками? Лев с отколотой мордой, принявший не одну очередь и не изменивший позы, склонён гривой над обломками, а в перспективе за ним улица с такими тонкими фасадами, дореволюционными, ниже чёрные короба в шахматном порядке, с повисшими носами, словно солдатские хуи после брома, плоские и длинные, такие же жизнеспособные. На огромной площади шесть каменных детей застыли в хороводе, у всех могучие икры, а между ними изогнулся аллигатор, более того, аллигатор улыбающийся, одних фонтан сводит с ума, других — …по настилу ветер гоняет зелёный брезент, как будто открытие состоялось только что, но все уже разошлись. Психологические, социологические и эстетические преимущества конструкций, превращённых из многоквартирных домов в римские бани насильственным путём. Переправа с песчаного берега, кромка вся в шуге, наросшей до пояса, у парома задран нос, у лейтенантов тулупы с меховыми воротниками. На Волге сильное течение. Огневые точки в чугунных ваннах. К дому, где жила возлюбленная, теперь приходится подползать, и не ему одному. Что запоминается, так это открытые, уже чуть сумасшедшие лица с провалами ртов, зовущие в атаку, сами в неё спешащие, с поднятой рукой, на две румынские армии, одну итальянскую и итальянский альпийский корпус, венгерскую армию, хорватский полк, два румынских армейских корпуса, на несть числа полкам, стрелковым, моторизованным, кавалерийским, авиаполевым, противовоздушной обороны, горнострелковым, пехотным и танковым.
Все подробности не были известны, однако прочно установилось мнение, что Германии… нет, не крышка, ей пизда, стало быть, следовало ждать неких вразумительных прорывов в возне с зеркалами и ящиками.
Начало светать, погрузка завершилась, грузовики очень медленно поползли в сторону станции. И. мог сопутствовать им шагом, выбирая между делом укрытия. Рассвело окончательно, ничего нового. На крыльце станции ждали смотритель зеркал и гауляйтер. Из своего укрытия он мог легко застрелить
За станцией, выше по склону, стояли зеркала. Грузовики подогнали задом к воротам. Внезапно смотритель закричал: «джетз ауфмерксамкейт», в экране посередине во всю ширину возникло лицо Гитлера. Он ухмыльнулся, сделал шаг назад, поставил гауляйтеру козу над фуражкой. И. чуть не потерял сознание при виде ненавистной рожи площадью шестнадцать квадратных метров. Это было, пожалуй, мощнее личного присутствия. Гитлер обернулся, видимо, что-то спросив, повернулся обратно и посмотрел на станцию и подчинённых, в особенности, как показалось Иерусалиму, на него. Он окопался на вершине склона, у края каменной гривки, наличие которой обеспечивало прочный фундамент для самой станции. Он с высоты превосходно видел его, только для разоблачения и возник, сейчас, в своём духе, покажет пальцем.
Освенцимский замок застил тусклое солнце на невысоком холме, шут притаился у моста, спустившись ниже. Заканчивался февраль, всё лежало под мутно-белым фирном, укрывавшим мёртвых рыцарей, оглобли, скелеты лошадей, камни площадей и мостов, замёрзших в начале зимы и законсервировавшихся крестьян, флаги с гербами, ржавые плуги и цепи, рыбьи головы с хребтами, раскиданные на каждом шагу стрелы и копейные древки, отвалившиеся колокольчики и отрезанные носы, желоба в земле для стока крови, входы в подземелья, пустые корзины, потерянные плети, недонесённые дрова, тележные колёса, оставшиеся в ловушках стопы егерей и норы. Велик мир людской, его уже и заселять не надо, только шататься от Ботнического залива до могилы Геродота, рассказывать, как всё было в то время, когда бард проходил там. Он хотел бы объехать по самому краю лежбища казаков с низовьев Днепра, потом неведомый универсум еврейства, потом грести вкруг Венеции, нигде не бывая, но ловя самый поток сведений. Дивным разнообразиям половых извращений, всего лишь желаниям, что не унять, даётся воля; и отчего это так порицается в каждой земле хлеще предыдущей? В портомойнях пахнет спермой, прачки домой больше и не являются, а не пускали их уже в прошлом году или позапрошлом, в Праге стена делит тело девчонки напополам, клиент либо довольствуется нижней половиной, либо сам вставляет хер в дырку и кругом смех, чудная придумка, никогда не надоедает, рабочая договорённость о пребывании, плата вперёд, все чувствуют причастность.
Он всё больше замерзал, шутам его положения запрещалось носить меховую оторочку на воротнике. Вытоптал в сугробе полянку, чтоб снег не забивался за отвороты низких ботфорт. Острым глазом он различал сосульки, нависшие и скрывавшие окна разноцветного стекла в свинцовых переплётах. Одну руку держал на каменной дуге перил, хотя в такой мороз нужно было бы снести её в рукав противоположной, пусть и растянув его. По обоим берегам реки рос лес и перелесок, вокруг замка сплошь вырубки, плавный переход в поля и равнину. На реке тёмные промоины во льду рябил то и дело налетающий пронзительный ветер.
Наконец от очертаний замка — глаза заслезились, — отделилась кутающаяся в плащ фигура, использовался далеко не парадный вход. Их дело требовало тайны. Пшемыслав не хотел, чтобы слуги и родня знали, что с ним сталось, если, конечно, станется. Зброжек ждал, ещё лучше оруженосца. По глубокому снегу они удалились в перелесок, продрогшие до костей, П. отдал шуту биллон. Он скрыл поглубже в кулак, оба отвёл за спину, переместил, либо оставил, только глупец сделал бы это даже один раз, предъявил. Несколько времени он прислушивался к себе. З. сказал нечто вроде: wird nichts bringen, ich bin ein verdammter Gluckspilz, weisst du ja [207], естественно с поправкой на тогдашние неустоявшиеся языковые реалии. Выбранный оказался пуст. Пшемыслав пока не дрогнул, смотря, как относится к слову, думает ли что-то менять либо бодрится, пока недоработаны правила, хотя перед шутом всякое лицемерие излишне.
Не хотели гневить Перуна перед делом, возможно, он всё это и затеял и теперь переставлял их всех у себя на карте, иногда сдавливало же уши. Лжедмитриевцы выглядели озабоченными меньше прочих, сидели в Кремле (правда, решились на одну отчаянную схему), ждали развязки. Под стенами паслось так называемое Второе ополчение под руководством Хованского-Большого, Пожарского и Минина, готовясь дать бой войскам Ходкевича.
Гетман встречал деревянный фрукт Пожарского, Григорий Орлов совершал предательство, гайдуки Невяровского прорвались в Кремль, войска Ходкевича пановали церковь Святого Георгия в Яндове, Кузьма Минин драл волосы из головы, Александр Корвин-Гонсевский закручивал усы, все, кто мог, штурмовали Земляной город, князь Пожарский лично пытался остановить бегство своей конницы, не выдержавшей натиска казаков гетмана и отступившей на другой берег реки, венгерская пехота и казаки Зборовского брали Климентьевский острог, Авраамий Палицын врал казакам Дмитрия Трубецкого, Николай Струсь и Иосиф Будило пили самогон посреди Соборной площади, Ория Вуковар совокуплялась с двумя литовцами и одним поляком в подвале Свибловой башни, гремя кандалами, разрывая одежды, крича не по-христиански и не по-католически, спарывая языками слизь с камней, топча друг друга, выбирая из связки самые длинные ключи, снимая с одного и надевая на следующего кокошник, собирая семя в сапоги для подкрепления сил, подхватывая вываливающиеся кишки, устанавливая знамя русское, польское и литовское, каждый час выбирая новую жертву, отпихивая случайно затесавшихся крыс, меняя винные бочки на пороховые, приказывая призракам казнённых и повинуясь за них, иссушая двухвековую сырость, пренебрегая ядрами, занося все трещины в округе в реестр личных обид, усмиряя похоть добродетелью, изображая в игрищах кавалерию атамана Ширая без седоков, жалея об отсутствии среди них арапов, перекатываясь вверх по ступеням и проваливаясь всё глубже через подвальные перекрытия.
Они остановились, только когда русские начали гнать всё вражье племя из Кремля, не миновав и их тесный круг. В отчаянии — внутри у неё словно ничего не осталось, — старуха кинулась на застигших их стрельцов, пользуясь тем, что все как один закрыли руками глаза. Получив древком в ухо, Ория откатилась в угол, как можно дальше выставив язык, дразня захватчиков, с яростью свела челюсти с остатками зубов.
Далеко позади задребезжал бидонами молочник, город стряхнул экстаз акинезии, поймал не прекращавшую течь мелодию тайных гимнов, подчинился ей. Собеседников разделяли прутья ограды, ворота на «пудовом» замке, размера неслучайного, больше как посыл некоторым горожанам.