Пленники Амальгамы
Шрифт:
Но он касается, предлагает опять сделать портреты, только теперь отдельно меня и сына.
– Где он, кстати? Я его уже столько времени не видел…
Мое лицо кривит судорога – хорошо, глаз не видно. Возможно, Сашка догадывается, но, как вежливый человек, не выпячивает догадки; я же бормочу про академический отпуск и отъезд к родственникам.
– Понятно… Ладно, заходи в мастерскую, выпьем, как раньше. Когда ты на Победе жил, чаще встречались.
Киваю, мол, обязательно зайду. А ко мне, Саша, заходить не надо. Это мой «Корабль дураков», я там и капитан, и боцман, и палубная команда; а вот для пассажиров места не предусмотрены.
Попрощавшись,
Вспомнив Кая, перед ступенями останавливаюсь. В очередной раз захлестывает тоска, когда вижу молодых парней и девушек, что входят в резные дубовые двери, выходят оттуда, оживленно переговариваясь, то есть живут своей жизнью. Веселой, полноценной, с планами, перспективами, результатами. А мой поднадзорный похоронен заживо, замурован, по сути, превратился в мумию. Когда тоска накрывает с головой, отхожу за угол и достаю сигарету. Не будем спешить – больше года ждал, могу еще подождать, ведь документы Кая лежат в сейфе и есть не просят. Всякое бывает: с зимнего семестра Максим, возможно, опять вольется в ряды студиозусов и будет, как и прежде, блистать…
Увы, сам не верю своим доводам. Вольется, будет блистать! Мумия на это не способна!
Документами заведует седовласая дама, каковая делает мне выговор, дескать, два года академотпуска – нонсенс! Это вопиющее нарушение правил, не понимаю, как такое вообще позволили! По ходу обвинительной речи она роется в шкафу (насчет сейфа я преувеличил), разыскивает папку с делом и звучно хлопает ею об стол. А далее: вы знаете, что у нас недавно была комиссия из Министерства образования?! Мы же новый филиал, за нами глаз да глаз, мы должны качество преподавания обеспечить! Дама кипит праведным гневом, перебирая аттестат, характеристику и прочие бумаженции, свидетельствующие о подготовке и личностных качествах моего Кая. Права ли она? Безусловно, ее негодование оправданно. Неоправданно мое негодование, точнее, ярость, что внезапно выплескивается. Кажется, я произнес слово «заткнитесь!». Возможно, даже «заткнись!», и еще что-то произнес, вроде бы совсем непотребное. И наплевать, что это защитная реакция – вот вызовет охранников и будет, опять же, права!
Положение спасает некто хромоногий, с видавшим виды портфельчиком в руках. Войдя внутрь, тот хромает к столу седовласой и пытается ее урезонить (первоначальный испуг прошел, вот-вот грянет ответный гнев).
– Все в порядке, Марина Петровна, не надо так эмоционально… Студенту Знаменскому было специальное разрешение на два года академотпуска… В общем, отдайте документы, и мы уйдем.
Видно, хромой в авторитете, его слушаются, хотя документы, конечно, не отдают, а швыряют. И припечатывают: «Хам!» После чего меня выводят, ласково взяв за локоть, ведут куда-то по коридорам, по черным
– Мой кабинет, – улыбается хромоногий, – тесновато, зато приватность обеспечена. Значит, Максим не выйдет на учебу? Я сразу понял, что речь о нем, попытался сгладить…
Отвечаю, мол, в следующем году выйдет. Зачем я вру? По привычке, а еще для облегчения.
– Тогда придется поступать на общих основаниях. Мы и так писали письмо ректору, чтобы второй год выбить… Да, жаль. Большие надежды подавал!
Вспоминаю, как Максим рассказывал про хромого доцента со странным прозвищем Штрихкод. Кажется, это из-за фамилии Штрих (тоже странной), но по фамилии к человеку обращаться не будешь, тем более к тому, кто тебя только что выручил.
– Извините, не знаю, как вас…
– Ах да, не представился! Аркадий Ефимович. А вы, как я понимаю, отец Максима?
Кивнув, снимаю очки. Теснота каморки-кабинета дает возможность без труда читать на корешках фамилии, многие из которых знакомы – тот же набор титанов мысли и виртуозов философского дискурса, что на полках Кая. Но Аркадий Ефимович, видно, свой среди титанов: не обращая на них внимания, роется в ящиках стола, перебирает стопки бумаг, что высятся на столешнице.
– Где ж эта работа… – слышу бормотание, – извините, время прошло… А Максим, значит, не уехал в Петербург?
– А должен был?
– Вроде собирался… Как он вообще? Год назад заходил, мы подискутировали, но больше я его не видел…
Наконец извлекается тоненькая стопка листов на скрепке. В сравнении с толстенными фолиантами, что теснятся на полках, она выглядит ничтожной, и очень странно, что Штрих поднимает ее над головой, как нечто сакральное.
– Вот она! Хотел вернуть Максиму, но он почему-то не захотел забрать. А работа очень любопытная. Парадоксальная, я бы сказал – на грани фола!
И хотя я для титанов чужой, внезапно вспыхивает интерес. Где грань этого фола? Что за гранью? Может, откроется некий секрет, то есть Штрихкод преподнесет на блюдечке штрихкод, в котором будет зашифрован рецепт спасения Кая? Этакий философский «Крибле, крабле, бумс»?
Объяснение сути сродни разговору китайца с эскимосом – ну очень разные понятийные матрицы в нас заложены. Я понимаю одно: любую системность Максим отрицал, считал глупостью, и чем дальше, тем больше погружался в экзистенциальную проблематику. Причем не в труды Сартра или Камю (это устарело, извините), скорее, в глубины восточной мудрости.
– Да вот хотя бы это… – пролистывают страницы. – Ага! Вся индусская философия – в чувстве ужаса. Ужаса не перед смертью – перед рождением. Ни у кого не хватает смелости сказать о «пропасти рождения», формуле, которая часто встречается в буддийских текстах. А между тем рождение – это пропасть, настоящая бездна… Это он цитирует Чорана. Читали Эмиля Чорана?
В ответ пожимаю плечами.
– Крайне пессимистический мыслитель. Самый большой пессимист в прошлом столетии. Ну и Ницше Максима увлекал. Причем более всего последние годы жизни, когда тот представлял себя Христом, Дионисом и еще бог знает кем. Предсмертная истерика, отягченная душевной болезнью, но Максим почему-то очень этим интересовался!