Пленники Рубиновой реки
Шрифт:
Все бы ничего, и уже не так пугают вернувшиеся ночные кошмары, но где-то внутри все равно зудит. Доктор обещал, что пройдет. Выходит, обманул доктор? Врал в лицо и не краснел? Так чем же Марк теперь хуже? Почему он до сих пор чувствует свою вину за ту ложь, что читает с листа? Он просто актер. Это его работа в конце концов.
Он сыграл не один десяток ролей, среди которых были отъявленные мерзавцы и абсолютные отморозки. А вот поставь всех тех отморозков на одну чашу весов, на вторую усади самого Воронова, и он не сможет ручаться в какую
– Паскуда, ты Маркуша. – Как-то сказал ему обиженный на него актер, у которого Марк буквально из-под носа увел роль. Не потому, что очень хотел, просто – мог.
Встреть он теперь того человека, пожал бы руку. Тогда набил морду. И коллектив встал на его сторону.
Марк Воронов опаскудел, превратился из творца в потребителя. То, отчего отгораживался, за что презирал других, теперь стало смыслом его существования.
Ложь всегда казалась ему чем-то сродни плесени. Она не может локализоваться в одном месте, обязательно расползется на огромную территорию. У лжи отвратительный запах и цвет, а уж пробовать ее на вкус – просто-таки последнее дело.
Как же так вышло, что ложь стала для Марка чем-то обыденным? Когда он переступил ту черту, к которой запретил себе даже приближаться?
Кстати, та украденная роль едва не перечеркнула его стройную карьеру. Ему простили, хотя и полоскали его имя в семи водах да с ацетоном. Простили ли бы тому, чье лицо даже не задержалось в памяти – тот еще вопрос. Так может не так он был и плох, если пусть окольными путями да помог кому-то? Продолжения той истории Марку никогда не узнать. Да и надо ли?
Память давно играла на его стороне. Подтёрла лишние линии, точно рука профессионального художника, оставив все же бесцветные борозды: глубокие, уродливые, навсегда опечатавшиеся на холсте его судьбы. Поверх грубо легли яркие пятна и штрихи. И он долгое время думал: не видно – значит и нет ничего. А ведь коснись пальцами тех борозд, они зазвенят напряженными струнами, затянут заупокойную, пробуждая призрачные образы прошлого.
Он из кожи лез, чтобы оставаться на плаву. И чем все закончилось? Ярким светом, режущим точно острый нож по беззащитным глазам, высекая вместе с искрами слезы. За тем светом не было рукоплесканий, завороженных лиц, ловящих каждое его слово. Только черная пропасть куда он мчался на бешенной скорости.
Сведенная судорогой нога давила на педаль тормоза и не чувствовала сопротивления.
Та авария стала закономерной точкой в его бесконечной гонке по кругу.
Но даже в короткие мгновения свободного полета сквозь лобовое стекло, Марк отметил трагичность момента, думал, как мог бы поставить кадр умелый режиссер.
Потом резкая боль и темнота.
Лучше бы он тогда умер.
Следующие несколько месяцев оказались вычеркнутыми из его жизни. Короткие вспышки сознания сменялись мутным, отравленным болью и медикаментами полусном, похожим на горячечный бред.
И в этом бреду Марк все время оказывался один.
День
Вот он вышел на крыльцо, зажмурился от слепящей белизны снега, искрящегося серебром в лучах хилого зимнего солнца. Прикрыл лицо руками и простоял так какое-то время.
Все ему казалось нереальным.
В больницу его привезли осенью, на исходе необычайно теплого сентября. Тогда еще не все листья успели сменить окрас, тут и там пестрели зеленью деревья, передавая последний привет уходящему лету. Теперь же, насколько хватало взгляда, лежала белоснежная равнина.
Разумеется, в его палате были окна, но он старался не подходить к ним даже когда смог передвигаться без осточертевших костылей. Просил задергивать плотные шторы, ссылаясь на мешающий дневной свет, за что прослыл едва ли не сумасшедшим. Персонал вообще не стеснялся в выражениях, обсуждая Воронова за закрытыми дверьми палаты, где, как они думали, их не будет слышно. О нем говорили так, будто его и нет вовсе.
То, что другие считали причудой, самого Марка пугало до колик в животе. Больше всего он боялся признать, что в его отсутствие жизнь продолжалась.
Обходилась без его участия, усадив Воронова на скамейку запасных.
Как бы он того не желал, время, застывшее в стенах больничной палаты, не остановилось для всего остального мира. Оно все так же спешило куда-то, постоянно ускоряя неумолимый бег.
Когда глаза привыкли к яркому свету, Марк сделал несколько осторожных шагов. Глупо было опасаться упасть – ходить-то он не разучился. Последние недели и вовсе прошли в изнуряющих пытках, по чьей-то злой воле называемых реабилитацией.
Левая нога отозвалась отдаленной болью, чуть согнувшись в колене. К этому тоже предстояло привыкать.
– Через полгода, максимум – восемь месяцев, боль перестанет быть навязчивой. – Доктор, седой дядька с усталым лицом, смотрел на него сонно моргая из-за прозрачных стекол очков в тонкой металлической оправе. – Придется три раза в неделю приезжать к нам. Но, если есть возможность, наймите инструктора или обратитесь в частный центр.
Воронов не смог сдержать зевка.
В голосе доктора угадывались просящие нотки. Марк и сам понимал, что слишком долго злоупотреблял помощью. В муниципальных учреждениях работают исключительно за идею и лишняя нагрузка никому не нужна. Поэтому, дальше ему придется самому.
– Я приду. – Воронов врал, заливая фундамент для будущей глобальной платформы, на которую он взгромоздится в виде монумента себе самому. – Только восстановлюсь в театре и сразу к вам.
Доктор равнодушно кивнул. А Воронову вдруг сделалось стыдно. Зачем он упомянул театр? Ведь за все время никто не признал в нем того, кем он являлся. Никто не попросил автограф и не воскликнул, пытаясь скрыть рвущееся наружу обожание: «Это же вы!» – именно так, с восклицательной интонацией, без оскорбительных сомнений.