Плевенские редуты
Шрифт:
Стоило ему отказаться от профессорского звания в Академии художеств, как его обвинили в корыстолюбии, саморекламе, профессиональной неграмотности. Бездарный академик: живописи Тютрюмов в злобе своей дошел до того, что объявил в газете «Русский мир»: «Верещагин работает компанейским способом. За него рисуют художники в Мюнхене». Что же — опускать крылья? Нет, ничтожные инсинуаторы этого от него не дождутся. Пыль, поднятая их затрепанными метелками, на него не подействовала. Он не сдал свои внутренние редуты, как солдат, стоял и будет стоять на своем
В трудные военные минуты на поле боя раздается команда: «Георгиевские кавалеры, вперед!». Но ведь и в повседневной жизни как можно чаще должно звучать: «Честные люди, вперед!».
«А „фронтовой редут“ царской свиты? Для завтраков, пикников? Здесь не найдешь человеческих костей, осколков чугуна. Изобразить бы курган в окружении пробок от шампанского. Вот визг пошел бы!»
…Почти за три месяца войны он увидел, перечувствовал бесконечно много. И сгусток мук — перевязочный пункт, и зверства турок над убитыми, ранеными, и смерть брата, покрывшая сердце трауром.
За эти месяцы прожито, по крайней мере, три жизни. «Когда возвращусь в Париж, в свою мастерскую в Мезон-Лаффит, стану работать не покладая кисти, будя людскую мысль. Пусть боль и горечь владеют моей кистью. Стану бить войну сколько у меня есть сил — с размаху и без пощады. В этом вижу новое слово. Но сейчас время для России тяжелое, и я должен быть там, где всего труднее… Раз уж приходится воевать, то надо драться, не жалея себя и не уподобляться тем художникам, что муслякают здесь хатенки, осчастливленные пребыванием в них великих князей. Идиллическая дребедень!».
Несмотря на гибель Сережи, Василий Васильевич был тверд в требованиях и ко второму своему брату — Александру. Перед зачислением того командиром казачьей сотни настаивал:
— Дай мне слово, что ты будешь самым бравым казаком!
А позже, после ранения Александра и госпиталя, когда брат засобирался в Россию, Верещагин писал ему: «Ты не калека, твой долг оставаться в Болгарии. Не малодушничай».
И здесь нельзя было сдавать редуты.
Верещагин остановил коня, достал записную книжку. У него их было множество: одна — для стихов, другая — с заготовками для будущей повести «Литератор», третья — с афоризмами, философическими набросками. Сейчас душа просила стихов о внутренних редутах человека, о его неподкупной крепости, о твердости на добро.
Конь заржал. «Пить захотел, дружище? Напою-напою, не сердись. Вот только запишу несколько строк — и напою…».
Навстречу Верещагину ехала кавалькада. Великий князь и генерал Непокойчицкий сидели в просторной коляске, запряженной четверкой холеных, сытых вороных коней. Крылья коляски отливали черным лаком. Поблескивали отделанные серебром уздечки.
Позади следовало с десяток адъютантов, один из них — на арабском скакуне алеппской породы: белом, с сухощавыми ногами («Скобелев глаз не оторвал бы»), другой — на шоколадного цвета жеребце, скорее всего, из Неджда.
За адъютантами полусотня казаков в
Верещагин, сдержанно кивнув головой, проследовал своей дорогой.
— Не удостаивает чести даже снять шапку, — гневно процедил великий князь, выпрямляя торс.
Непокойчицкий презрительно скривил губы:
— Всесилие гения, ваше высочество…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Лейб-медик генерал Боткин, внимательно осмотрев Скобелева, сказал, близоруко щуря глаза:
— Вам необходим хотя бы недолгий отдых. Переключение, милостивый государь. Иначе недалеко и до самого донышка дойти. До полного нервного истощения.
Скобелев, находясь еще во власти недавнего боя и желая немедленного реванша, возразил:
— Ну что вы, Сергей Петрович…
Грузная фигура доктора выпрямилась;
— Редуты бесследно не проходят, — сердито сказал он, — поезжайте, отвлекитесь… Даже металл устает.
Скобелев решил взять с собой в Бухарест, кроме Круковского, Суходолова. Был бы жив Нурбайка — взял бы его. А теперь прихватил Алексея в казачьей форме — показать Европам, какие у него молодцы, пусть Бухаресту посветит лампасами, пронесет чуб по его улицам.
Суходолов, узнав о привалившем счастье, первое о чем подумал: «Не иначе как через Систово ехать. Кремену повидаю!». Его даже в жар бросило, боялся поверить, что там будет.
Полночи чистил генеральского белого коня и Быстреца, надраивал пуговицы на своем мундире, ловчее приторачивал переметные сумы и все представлял, как поразится Кремена, вдруг увидев его, как зальется румянцем, вскинет руки ему на плечи.
…Выехали они на зорьке. Туман еще стлался по низинам, всходило нежное, ласковое солнце, обещая погожий день бабьего лета.
Круковский трясся на коне, как мешок с овсом. Генерал был хмур, всю дорогу молчал. Только на привале стал расспрашивать Алексея, из какой станицы, кто дома остался, поделился с ним харчем, хотя были у Суходолова и свои запасы.
Алексей изнемогал от сомнений: «Признаться про Кремену?». Но что-то запрещало делать это. На сердце становилось все тревожнее: «А вдруг не отпустит даже на момент?»
В Систово они въехали под вечер. Генерал решил остановиться на ночь в небольшой гостинице на высоких тонких подпорах.
Алексей задал корм коням и вошел в залец, где неразговорчивый, костлявый хозяин-болгарин, под неусыпным взглядом Круковекого, расставлял перед Скобелевым на длинном, грубо сколоченном столе тарелки с колбасой-луканкой, ломтями белого хлеба, вино в пузатых баклагах.
— Салат червени домити есть? — спросил Скобелев.
— Есть, есть, — отрицательно замотал головой хозяин и через минуту принес салат.
Скобелев усадил напротив себя Суходолова, налил ему в чарку зеленоватое вино, пояснил: