Плотина
Шрифт:
Он посмотрел работу на двух блоках. С бригадиром Ливенковым еще раз обговорили последовательность, очередность бетонирования его блоков, и тут выяснилось, что самый ближний завален щитами опалубки, арматурой и еще чем-то, так что его надо основательно расчищать. У Дуняшкина пришлось осадить грубоватого парня за неуважительное обращение к бригадиру и довольно долго доказывать ему, почему это недопустимо на производстве.
На третьем блоке — у Славы Шишко — он тоже подзадержался. Вмешательства здесь в данный момент не требовалось, но все же он постоял над выгородкой, может быть, в силу известной собственной установки о том, что понаблюдать за работой — это тоже работа.
Над блоком, как над какой-нибудь лесной полянкой, летали желтые бабочки-однодневки, опускаясь временами и совсем
Синицы — не однодневки. Они ловки, быстры, опасливы, они совершенны в своей изящной, отточенной рациональности, они понимают, где добыча, где опасность. Но и те находят здесь какой-то свой интерес. Даже попискивают от восторга или любопытства, Так и шныряют — одна за другой, одна над другой. То пронесется, быстрая и смелая, над блоком, то усядется на щит опалубки, славно пахнущий свежей древесиной, и долго будет смотреть в выгородку, на желтый жилет стропаля, на медвежеватого парня — Диму Лысого и, конечно же, на ту молодую женщину, что угнездилась на маленьком, подобном ковшику, сиденье манипулятора и сидела на нем, по законам какой-то особой трудовой грациозности, слегка изогнувшись. На ней были старенькие тесные джинсы и красная трикотажная футболка с короткими рукавами. Женщина молодая, гибкая, умелая. Двинет она рычажок — и хобот манипулятора со всеми подвешенными в ряд пятью вибраторами протянется к свежей горке бетона, и все пятеро железных тружеников точно вонзятся в серую массу, уплотняя и выравнивая ее. Двинет рычажок в другую сторону — и хобот приподнимется, покачается: куда теперь?.. На женщину смотрит синица, на ее красную футболку летит доверчивая бабочка, и смотрит, смотрит на нее же, издали и сверху, начальник участка… не ради того ли сюда поднявшийся?
Женя Лукова… «Горе мое луковое», — говорит иногда сам себе Николай Васильевич.
Она, похоже, заметила его появление и отозвалась на это особыми, почти неуловимыми движениями, которые могли быть ответом на его пристальный, остановившийся взгляд. Что было в этом ответе, Николай Васильевич не мог знать, но человеку свойственно думать лучшее, и он обрадовался. Ему стало приятно, что она заметила и вроде как ответила: «Вижу, мол, вижу, Николай Васильевич». Ну и ладно, что видишь, и не надо больше ничего…
Он тут же отвел взгляд в сторону и поспешил придать ему равнодушное выражение. То есть просто стал смотреть на плывущую в синем небе бадью, а потом и вообще поспешил удалиться, поскольку ощутил в груди какие-то глубинные и учащенные удары своего немолодого, все-таки поизношенного сердца.
Оно не было, это сердцебиение, ни болезненным, ни пугающим, как бывает у сердечников, — нет! Оно было даже приятным, теплым. Но от него начинался в душе и в мыслях великий переполох. Соединялось желанное и стыдное, проталкивалось, пробивалось из глубин прошлое, как бы меняясь местами с настоящим и будущим, менялись местами времена года, полюса земли, война и мир наконец. Все делалось таким неспокойным и неустойчивым, что сама плотина, монолит из монолитов, начинала словно бы покачиваться, готовая уплыть в небеса. Да вот и поплыла уже. Отделилась от донной подошвы и пошла себе навстречу течению Реки — как движутся в пору ледохода мосты на реках, как плывет вместе с тобою земля, если лечь на нее лицом кверху, зажмуриться, а потом смотреть только на белые тучки в небесах.
Николай Васильевич ушел от этого блока и, уходя, оглянулся: не смотрит ли кто вослед? Не почувствовал ли кто этих перемен на плотине и в нем самом? Нельзя, чтобы кто-то заметил и почувствовал. Ему даже самому перед собой полагалось бы таиться, держать все в тайне, как держится до сих пор, остается неразглашенным его давний (и единственный) грех с Машей Корбут.
Действительно, давно это было — еще когда служил на Чукотке. Грех
Маша — это серьезный, непроходящий грех, с этим он даже связывал впоследствии главные свои беды — и тамошнюю, чукотскую, аварию, когда его ослепила, должно быть, некая темная вспышка и он съехал вместе с мотоциклом в глубокий каменный овраг, и затем все, что случалось плохого в семье. Заболевал кто-то из детей — и Николай Васильевич вспоминал свой грех и проклинал себя, считая, что это настигает его возмездие. Может быть, от того же давнего греха берет начало и сегодняшняя тайная беда Николая Васильевича — его запоздалая и опять, как тогда, слепая любовь к молодой женщине. Даже и неизвестно, любовь ли это в ее изначальном, в молодости постигаемом смысле, но что-то такое же томительное и вдобавок — безысходное. Не столько любовь, сколько беда.
Вообще сегодня сильно что-то расколыхалось в душе Николая Васильевича. Расколыхалось и не хотело успокаиваться — как осеннее штормовое море.
Гонимый своими взбудораженными разнообразными мыслями, которые уже начинали временами сталкиваться между собой, вызывая смятение и тревогу, он спустился в котлован. Здесь путь был один — проторенный и неизменный — в прорабскую. Но сейчас идти туда почему-то не хотелось: пусть сперва прояснится кое-что в голове и в душе. Хорошо бы и освободиться кое от чего. Не лишним был бы здесь какой-то понимающий серьезный человек. Но в прорабской такого собеседника он сейчас не надеялся встретить. Юра еще молод и порывист сам — с ним не успокоишься, а другие прорабы и молоды, и не столь близки. Сходить бы к старому танкисту Григорию Павловичу, но его не вдруг сыщешь, у него участок не то что у строителя. У него участок — вся плотина, все нижние галереи, вся донная подошва, которую он должен прошить своими скважинками, обе береговые врезки, да еще и цементный завод в придачу… Невредно бы встретиться еще раз с этим столичным журналистом, чтобы кое-что доразъяснить ему, чтобы он не упустил из виду и большой положительный, новаторский опыт, накопленный на стройке, и во всем разобрался поглубже, поосновательней, не с налета. А то они такие…
Еще не вполне сознавая, к кому и зачем идет, он направился к штабной горке. Это было продолжение уже начавшегося в душе движения, в нем была какая-то непроизвольность, во всяком случае, оно не было продумано и подготовлено. В другое время он, пожалуй, приостановился бы и постарался понять, куда и с чем идет, но тут, наверное, не успел. Шел почти как лунатик. И остановился только тогда, когда вступил в кабинет начальника стройки.
Острогорцев напряженно разговаривал о чем-то со своим первым заместителем и человека с плотины встретил вопросом, который повторялся здесь не так уж редко:
— Ну что там еще?
«Не вовремя», — понял Николай Васильевич. Но на вопрос надо было отвечать.
— Поговорить бы, Борис Игнатьевич.
— На тему?
— О положении дел и некоторых сомнениях.
— А может, в свободное время, Николай Васильевич? — не обидно, а только лишь от большой занятости поморщился Острогорцев. — Мы тут тоже… о положении дел беседуем, и Москва заказана — с минуты на минуту соединят… Может, ты к парторгу зайдешь пока?
«Не вовремя», — повторил про себя Николай Васильевич и смутился.