Пловец (сборник)
Шрифт:
Сеид в самом начале войны привел семью из Ирана. Когда в Шихларе стало известно, что вернулись с войны сыновья Марии, сеид отпустил ее на побывку. Это случилось на третий день после свадьбы младшего сына Марии — Вагифа.
Она дошла до середины двора и остановилась. Джульбарс громыхал, давился лаем. Она двинула рукой — пес заскулил, завизжал, спрятался в будку. Одетая в бархатный чепкен, с очень белым гладким лицом, она стояла неподвижно и вглядывалась против солнца.
Федор сошел с крыльца, взял ее за руку, провел на террасу.
Глаза ее были непытливы — медленные, матовые,
Пришла она с узелочком. Пришла осторожно, не здоровалась. В комнаты не прошла, осталась на крыльце. Глядела все больше не в лица, а в воздух, шевелила губами, перебирала четки.
Братья не знали, что говорить. Курили. У Шуры задергалось веко под слепым глазом, он смотрел поверх нее — и казалось, его напряженные ноздри пытались вдохнуть мать.
Федор наконец отвернулся.
Так и не заговорили.
Ушла, оставила узелок.
Федор развернул. А там — обрывок первомайской открытки и шакер-чурек в промасленной бумаге: лакомство.
Потом она стала приходить к ним два раза в год — в апреле и октябре. И они ходили к ней. Подружились с ее сыном — Вагифом. Федор любил с ним вместе охотиться.
Стрелявший с ним наравне, Вагиф умер от рака совсем молодым. Оставил дочь, похожую на Марию, как две капли.
В год смерти Сталина сеида нашли мертвым в лесу у святого источника, где он любил молиться. Он сидел неподвижно на коврике, пальцы сжимали четки, глаза были открыты. Струи источника звенели и клокотали в сверкающем обледенелом русле. Солнце тлело в ледышках, свистала одинокая птица.
Вскоре Марию разбил инсульт. Вагиф и Федор увезли ее в Баку. Там она умерла в больнице.
Федора в ауле Шихлар уважали, встречали. Аскер — муж дочери Вагифа — оставался стародавним его другом. Он тоже был охотник, все мечтал, как дядя, выследить тигра, завидовал Федору, который гирканского тигра видел дважды в жизни. Время от времени они вместе охотились, гостили друг у друга. Дети Аскера часто бывали в доме Федора. Летом их намеренно посылали в Гиркан, чтобы выучились русскому языку. Младшую девочку, Тамилу, особенно привечала Полина, соскучившаяся по дочерям, давно выучившимся, вышедшим замуж.
Дикую, рослую Тамилу соседские дети обихаживали, как невиданного зверька, развлекали, уважали, обсуждали. По-русски девочка старательно училась, но многого не понимала. Дети водили ее в кино. Для этого переодевали — снимали тысячу юбок, шальвары, халат, давали надеть платье. Чтобы прикрыть голые руки из коротких рукавов, надевали ей сверху еще и вельветовую курточку: шариат требовал полного сокрытия.
Тамила шла по Гиркану, глядя во все глаза, зардевшись от стыда, молчала и трепетала.
Однажды в кинотеатре вскочила при виде прущих в кадре танков, закричала, замахала кулачками. Еле подружки ее усадили.
Через несколько дней за Тамилой заезжал кто-нибудь из родственников, спустившихся на базар.
На войну Федор пошел по охотничьей склонности: снайпером. Воевал и в Сталинграде. Видел, как бомбят реку, как встает она столбами, как кипит осколками переправа, как плывут мертвые и живые, как тонут раненые; видел, как вышагивают над рекой по нефтехранилищу, как скользят с берега, выдыхая бешеное пламя, и выкатываются на реку оранжевые мастодонты, заворачивающие огненные пасти
Кабана Федор свежевал сразу. Вспарывал мастерски — и стоял, смотрел, как чернеет, пенится в траве животная душа. К краям ее озерца сползались муравьи, слетались стрекозы. Муравьи тонули, барахтались в крови, обсыхали, обтирая усики, лапки, оглохнув от лопающихся пузырьков. Стрекозы рассекали черноту лазурными лезвиями, стрелками оседлывали травинки. И колено Федора, икра и голень затекали от привала многопудовой туши. Когда он ее сбрасывал, мышцы ног наполнялись взбегавшими мурашами…
Жара реет над лесом, наваливается на горы, отталкиваясь, словно бы вприсядку, расставив широко руки в боки — пластами, клубами тонкой, дрожащей плавки. Стекло затопляет воздух. Лежат куцые мертвые тени. Звон стоит в воздухе: поет саранча, гремят цикады.
Вверху в небе чертит истребитель. След кучерявится, пухнет, перисто тает.
В полдень в горах Федору иногда становилось страшно. Он не знал тому причины, только чувствовал, что вот этот белесый, яростный воздух, раскаленный светом, зноем, схож с бельмом, слепотой. Но страшна ему была не слепота, а обманка, с какой совершалось ее представление зрячим светом…
По тому, как в стороне замирает на несколько мгновений звон, Федор знал о приближении чекалок.
Свинины он никогда не ел и жене не давал с тех пор, как стал водиться с субботником. Все мясо продавал на Солдатской стороне. Рубил у сарая на широченной дубовой плахе, выбитой, будто корыто. После скоблил, сыпал солью, подсаживал с вишни двух муравьев и потом присматривал за работой муравьиных легионов, подчищавших через час всю плаху до последней просечки.
Вывалив требуху, поднимал бровь на визг давно уже поджидавшего пир чекалки.
Арканил хряка, приторачивал к седлу. Лошадь шла криво, то и дело подвиливая, чтобы сдернуть оттягивавшуюся подпругу.
Чекалка, хватанув требухи, провожал волочившегося кабана, стараясь вгрызться в брюшину. Но от звука ружейного замка отпрыгивал, поворачивал назад, и слюна, мотнувшись с оскала, сверкала истончавшейся нитью.
Много разной правды знал Федор о мире. В сумме — ничего не знал. Но временами проблеск откровения опускал на него затаенность, нежелание ни понять, ни уклониться. Так упрямо он искал в себе чутье, подчинившись которому приблизился бы к полноте умысла. Впрочем, он знал, что умысел тот глуп и бескорыстен — как убитый жар-гусь. Еще он знал, что если болят у него от дождя колени, то лучшее средство — убить чекалку, распороть его до горла, натянуть от пашины на голые ноги — и держать, пока не остынет.