Пляски бесов
Шрифт:
Было три места в селе, у которых обыкновенно останавливался Богдан. Одно – дом, в котором жил отец Дарки с дочкой Стасей – Сергий. Ничего особенного в том доме не было – один этаж, выстроенный из красного кирпича, и обычный двор, загороженный уже не деревянным, а железным забором. Теперь-то дом этот не шел ни в какое сравнение с домом школьного директора Тараса, который когда-то считался в селе самым зажиточным. А до того Сергий считался мужичком убогим, и казалось, что все, на что ему даны способности, – это крутить руль колхозного грузовика. Сейчас же Сергий неделями колесил по Польше за рулем КамАЗа, перегоняя европейские грузы. Еще поговаривали, что из Львова в Польшу он возил сигареты и продавал их там в три, а то и в четыре раза дороже. Вот и неудивительно, что заработал он на дом из кирпича и новую оградку и вообще достатка достиг
Но вернемся ненадолго к Богдану. Во время редких прогулок по селу первую остановку делал он напротив дома Сергия и, улыбаясь, смотрел через оградку. Но не подумайте, что улыбался он самому дому или кому-нибудь из его обитателей. Ничуть. Богдан Вайда любовался цветами, которые пестрели то тут, то там по двору. На смену тюльпанам приходили рыжие лилии, произрастающие вблизи от только начинающих поднимать головы пионов. Но особенно хороши были мальвы – такого яркого цвета, что глаз от них горел. Высаживала их Стася, которой теперь было пятнадцать лет. Бывало, что Богдан заставал и саму Стасю копавшейся перед домом в земле.
– Добридень, дядь Богдан! – окликала она его.
Богдан улыбался ей той же улыбкой, какой теперь встречал каждого сельчанина. Хотя справедливости ради стоит сказать, что в глазах Богдана, спокойных, как стоячая вода, появлялась толика интереса, когда Стася опускала в ямку луковицу цветка – осторожно и с каким-то даже торжеством, словно та была сокровищем. Потом Богдан наведывался сюда снова – и всегда ровно в тот самый срок, когда цветок, вошедший в землю луковицей, уже начинал разворачиваться лепестками. И настолько Богдан в этом был точен, что впору было подумать, будто с каждым цветком он держит отдельную связь. Но сам цветов не сажал. Во дворе хаты, в которой он после смерти матери остался один, обосновались куры и петухи, которых Богдан резать жалел и развел в немыслимом для хозяйства количестве. Они чинно прохаживались по двору – и старые и молодые, – как и положено птицам, никогда не видавшим, как к горлу их сородичей приставляется нож.
– Богдан, на що тебе три петуха? – однажды обратился к нему Лука, в то время самолично взявший на себя роль сельского старосты. – Или к твоим курам особый подход требуется? Смотри, разборчивыми они у тебя станут. Зарежь самых старых петухов, они только объедают тебя. Одного молодого петушка оставь, он всех курей твоих оприходует.
И ведь в любом месте найдутся люди, которые считают, что без их участия течение дел застопорится, то хорошее, что должно произойти, не произойдет, а то плохое, которого никто и не ждал, непременно случится. И случится лишь потому, что у них совета не спросили и не привлекли к деятельному участию. Таким был и Лука – широкоплечий, с толстой короткой шеей, плоским лицом и нехорошими шутками.
– Хай живуть, – серьезно ответил ему Богдан.
И Лука, покрутивший неодобрительно бритой своей башкой, понес на языке трех Богдановых петухов по селу, словно те были и не птицами разной степени зрелости, а диковинкой, что давала повод посмеяться над человеком. А уж над таким, как Богдан, грех было не посмеяться. Отчего ж не посмеяться над тихим человеком, который сдачи не даст, не позубоскалит в отместку?
– Хай смеются, если им хочется. Это хорошо, когда люди смеются, – сказал только Богдан, когда Лука разнес смех по всему селу, присовокупляя теперь к петухам Светланку, извлеченную его языком из десятилетнего забытья. Намекал он на то, что, мол, Светланке когда-то, как и Богдановым курам, одного петуха не хватило, она и пана Степана к рукам прибрала. И кто его знает, не было ли там третьего петушка, раз у Богдана в курином хозяйстве троица обосновалась.
Если сам Богдан не злился, не слышал и не слушал, то был один человек в Волосянке, который красной злостью от таких разговоров надувался. То был пан Степан, который, к слову сказать, давно женился на своей однокласснице Анне – некрасивой и, чего уж правду таить, оформившейся на тот момент в старую деву так прочно, что спасти от безбрачия ее могло
Но разве ж пан сам не знал, что им было содеяно? Знал. Лучше других знал. И вот до того, что было на самом деле, и до того, что знал пан знанием стойким, языкам сельским было ой как далеко. А потому, хоть и не слыша слов осуждающих, пан все же побаивался свататься к тем, чью чистоту ни разу не поганили языки. Он и сам внутренне сторонился той чистоты – до чего б явно на ней проступили его собственные грехи. А Анна не была чиста. Ничего дурного эта женщина не сделала. Единственными грехами ее были некрасивость и чрезмерная угрюмость, которая все прибавлялась по мере того, как незамужние годы шли. Вот рядом с такой женщиной пан не побоялся в церкви под венцом встать, и еще вид имел такой надутый и важный, словно Анна благодарить его должна за то, что на ней женился. Впрочем, так думало и все село – Анне, мол, повезло. И если б не смерть Светланки, такой человек, как пан, к ней в жизни б не посватался, и пусть, мол, благодарит чужое несчастье, из которого она вынула свое счастье. Да, тут уж ничего не попишешь – в таких селах, как Волосянка, женское одиночество пятнает сильнее, чем страшный мужской грех.
Так вот. Даже спустя десять лет пан злился на Луку до красноты, но возмущения своего вслух не высказывал – кто знал, что ему могли на этот раз припомнить? До каких выкрутасов словесных могли дойти слухи, утяжеленные десятью прошедшими годами? С одной стороны, эти годы стерли, уничтожили доказательства его виноватости. Но с другой стороны, через срок и невинность доказать было трудней.
А Луке же простим его нетактичность. Все равно ведь не зло его за язык тянуло. Уверен он был, что как раз в его совете и нуждаются и что без подсказки сам человек никогда не догадается, как правильно поступать. То есть действовал Лука, как ни крути, из лучших побуждений. Они и подтолкнули его как-то раз, остановившись у дома Сергия ровно там, где Богдан обычно остановки брал, отдуваясь от ходьбы и фыркая при каждом слове, обратиться с советом к Стасе.
– Ты б, девочка, лучше цветы у церкви посадила, – заговорил он с ней через оградку строгим голосом. – Толку было бы больше.
– Не больше, дядько Лука, – ответила Стася. – Там забор высокий. Прохожие цветов не увидят.
– Зато Бог увидит, – наставительно протянул Лука.
– Важнее, чтоб люди увидели, – выглянула Стася из-за бутонов кустовых роз, которые так сильны были приятным запахом, что удавалось ему проплыть через весь двор, перелезть через оградку и там пощекотать кончиком в ноздрях у Луки.
– А зачем тебе, чтоб люди их видели? – гнусавым голосом спросил тот.
– Ну как… – задумалась над ответом Стася. – Пройдет человек, увидит красоту, и она его спасет.
– Эх-хе-хе-хе-хе, – засмеялся Лука и потом еще долго не переставал похихикивать, идя дальше по своим делам, ерзая в тесном пиджаке плечами и выхрюкивая из ноздрей цветочный аромат.
В дальнейшем еще не раз приходилось ему намекать на то, что не один Богдан у них в Волосянке такой интересный. Мол, того-то красота уже спасла, и результат спасения «мы все увидели». А стало быть, не дай Боже и не приведи Господь красотой быть спасенным. Оно, конечно, не хотел Лука Стасе зла, но язык человеческий, он ведь такой – не может обойтись без дела. А когда сообщить особо нечего, то и начинает язык жить своей жизнью, выкрутасничать, изобретая то, чего нет, и вытягивая россказни из ниоткуда. И когда Лука вот так сиюминутно молол и перемалывал, не думал он о том, что намолоченное может тяжко лечь на судьбу девочки. А потому простим ему и эту его слабость, как и тем простим, кто намеленное подхватывал. По одной простой причине они прощения заслуживают – делали они то по неведению и не со зла.