Пляски бесов
Шрифт:
– А ты знаешь дела мои, человек? – присюсюкивая и противно щурясь, поинтересовался Рус.
– Богданом меня звать, – ответил человек. – Дела мне твои неизвестны, и знать их у меня интереса нет. Мне б свое дело сделать – живому существу в горе помочь.
– Грех на душу взять не боишься, бесу помогая? – задал новый вопрос Рус, и слышно было, как с каждым словом голос его крепнет, а в мутных глазах проглядывает нехорошее выражение.
– Моей душе и без того тяжко стало, как только услышал твой плач, – ответил Богдан.
– От помощи твоей не отказываюсь, – отозвался бес, блеснув в темноте глазами. – Но сначала тебе узнать придется о том моем деле, благодаря которому я тут оказался. Вот тогда ты свободно и рассудишь – помогать мне или нет.
– Говори, если потребность у тебя такая имеется, – ответил Богдан, присаживаясь на деревянный гнилой обрубок, который раньше служил стулом. – Но знай, что решение я принял, а выслушать тебя согласен только потому, что тебе самому это
– Так не выйдет, человек, – покачал головой бес, – чтобы сразу разойтись, если мы с тобой повстречались… Тогда слушай, – широкие веки скользнули по его рыбьим глазам. – Не далее как пять лет назад, если по вашему времени считать, совокупился я с одной человеческой женщиной… – заговорил Рус и тут же был перебит Богданом:
– Зачем же ты мне пакости такие рассказываешь?
– А что тут пакостного? – захихикал бес. – Человеки с женщинами совокупляются – и мы, бесы, тоже ими не брезгуем. Но ты не бойся, Богдан, об удовольствиях своих тебе рассказывать не стану. Женщину ту ты знаешь и сам ею когда-то побрезговал. То Дарка. Она первая себя в нашу сторону приоткрыла… Продолжать? – спросил бес, заметив, что Богдан приложил к ушам ладони, не желая слушать его. – Вселился я в нее, – заговорил он снова, когда Богдан отнял руки от головы. – И заскучал сразу. Скучная то женщина была, худосочная. Несколько лет она, человек, провела, оплакивая тебя, из дома носа не высовывала, прела в комнатах, в слезах, в одиночестве. С одной стороны, для беса в этом благодать была, но с другой – в такой бабе не лучше, чем в болоте. Стал я изводить ее помаленьку, косточки надгрызать. Ее понесло к Василию – давили мы этого выродка в сорок первом, не додавили, – Рус щелкнул зубами. – Хочешь знать ту историю, Богдан, как Василия Вороновского со всеми его родичами мы давили? Не желаешь… – захихикал он, увидев, как Богдан снова прикрывает уши руками. – Зря от своего прошлого воротишься.
– Яко мое прошлое? – заговорил Богдан. – В сорок першем меня еще на свете не было.
– Тебя не было, а дед твой Богдан Вайда был.
– То дед мой, не я, – отвечал Богдан.
– Вот как ты заговорил, человек, – прошипел бес, приподнимаясь и с каждой секундой наливаясь силой. – То дед твой… – басисто хохотнул он. – А не ты ли – кость от кости деда твоего? Чую я запах твой, человек, и пахнет от тебя Богданом Вайдой и его делами. Нашими общими делами.
– Заканчивай свою историю, бес, – прервал его Богдан.
– А не то передумаешь?
– Обещания своего не изменю.
– Мстить нам он еще в те времена поклялся, Василий этот, – продолжил бес. – Придавить его как муху труда теперь не было б никакого – кости ему мы уже так искрошили, что, того и гляди, шаг ступит, и ноги его по колени рассыплются. Если б не монашеская братия в Киеве. Молятся чернорясные, не переставая. На одних молитвах кости Василия и держатся. До поры до времени… Да ведома ли тебе, Богдан Вайда-младший, история твоей семьи и семьи небезызвестного тебе Панаса и какое самоличное участие в ней твой дед принял? Вижу, неведома. Так и быть, открою ее тебе, – сипел бес, – но не сейчас, а ко времени, оно, – тут он тонко потянул носом, – уже на подходе. Одолел меня Василий не без помощи Панаса. Вышиб из Даркиного тела. Обиделся я тогда. А знаешь ли ты, Богдан Вайда-младший, что нету у беса другого чувства, кроме как обида? Ни радости вашей человеческой, ни злобы мы не испытываем и живем совсем без чувств. А потому знай и то, что я бы тебя не пожалел – неведома нам жалость. Но если уж обидеть беса, то обида его будет такой, что вам, людям, и не снилась. Испытать ее вам и во сне не дано. Бежал я в тот день из церкви, обиженный. Весь мир сузился для меня в одну точку – одинокую звезду на черном небе. И точка эта с ног до головы пронзала меня обидой. Весь мир стал обидой. Обидой, какую не перенести ни горам, ни водам, ни небосклону. И я один, бесовская сущность, отринутая Богом, бежал по миру, созданному им не для меня и не для таких, как я, пронзенный той обидой, какую Бог положил в наказание лишь нам одним, – сипел Рус, продлевая окончания слов, шевеля бескровными губами и широко распахивая глаза, в которых не было ни зрачка, ни радужки. – То была обида – первородная, впервые испытанная падшим, получившим пинок от божественной ноги, и павшим еще ниже, чем собирался. Такая обида дана нам в наказание, и Василий об том знал. Отголоски ее витали над ним во сне, и если как человек он почувствовать на себе ее не мог, то намек ему был дан. А потому, изгоняя беса из тела человеческого, Василий и подобные ему совершают неслыханную, невообразимую и нечеловеческую жестокость. Которая, впрочем, идет аду только во благо великое – столь обширное, что впору утверждать: ад будет существовать вечно. А теперь ты, Богдан-младший, рассуди сам – кто творит ад: бес или человек?
– Не судья я никому, – промолвил Богдан.
– Ха-х, – бес щелкнул пальцами. – Да внук ли ты того Богдана Вайды? Пахнет от тебя им, а речи твои – не его… Тогда слушай дальше. То я направил Даркины ноги под микроавтобус, но в смерти ее повинен Василий. Ему и ответ нести. А в
– Слов ты странных наговорил много, – почесал у виска Богдан. Встал. Развел руками. Снова сел. – Многое из тобой сказанного я и вовсе не понял. По-русски говорить отвык. Может, на мове я больше б в разумение взял. А так слова твои мне и обдумывать некогда – дела у меня, куры некормленные с обеда. Пора мне до дома идти. Слов своих назад не беру. Кто б ты ни был передо мной – бес ли, человек ли, скотина ль? – если страдаешь, я тебе помогу. В том доброе я вижу. И одно знаю – в добром деле греха нет.
– Будь по-твоему, Богдан, – бес снова опустился на землю и прикорнул в уголке. Расплакался, застонал. – Снеси меня в полночь до озерца. Ноги мои ослабли, сами не идут. Да мешок покрепче прихвати. Ждать тебя на этом месте буду сегодня же ночью.
– Я приду, – ответил Богдан и отправился прочь.
Пошел Богдан дорожкой привычной. А солнце уже к закату склонялось. Горы вставали перед ним расписные. А уж купола церковные, словно пряники, выпеченные небосводом к великому празднику, теплыми добрыми цветами горели и глаза веселили. Где-то вдалеке через огороды перекликались сельские тетки. За домами проехал мотоцикл, а когда его стрекот умолк, послышался звук вбиваемого колышка в землю – тюк-тюк молотком по шляпке. Вот и вздрогнуло все село, огласилось металлическим звоном, повеселело. Зажмурился Богдан. Открыл глаза, смахнул рукой с лица что-то и пошел по дороге вниз так спешно, словно хотелось ему поскорей унести ноги с этого места, из этого села, из этого лета. А ведь так бывает по лету – и вроде все хорошо, и вроде все звенит и щебечет, и вроде лучше уже на земле быть не может, и негоже другого добра от такого-то всепоглощающего добра искать, а все равно в сердце защемит, и хочется зимы поскорей, и холодов, и ненастий. Бывает такое, бывает. Особенно в деревнях часто такое чувство на человека находит.
Кукушка кукукнула и замолчала, словно кто заставил ее прихлопнуть клюв. Замелькали мимо березы, от старости сбросившие белую кору и обнажившие черный подбой. И солнечные лучи из-за ветвей сбоку били в глаза Богдана яркими вспышками. Вечерние мошки тучкой роились перед его лицом. Полетела низко птица, роняя перо, и то, вертясь медленно по воздуху, приземлилось в траву. Богдан шел вниз, вниз, быстро переставляя ноги. У магазина ему встретился Лука, который выплывал из узких дверей, весь скованный узкими плечами пиджака. Улыбка расплывалась по его широкому лицу. Но, увидев Богдана, он приостановился, улыбка сползла с его лица. Неодобрительно, а можно сказать, что и с укором, он вперился в спину Богдана, вздыхая и качая головой, словно то не человек двигался вниз под горку, а какой-то непорядок, обосновавшийся в селе.
Дальше, дальше. Вниз, вниз. Вот уже и журчание ручья перерезало горло вечерней тишине. Задрал голову Богдан. А с гор-то хорошо различимая темнота на село наползала. И каждое дерево, сливавшееся в единый ковер, словно выталкивало ее из-под своих корней и гнало вниз. И показалось Богдану, что он эту темноту ногами подхватил и понес вниз по селу. А если б не его быстрый ход, может, не скоро бы она еще сюда доползла. Остановился он – в том самом месте, где под ногами его тек ручей. Вот и купола погасли, словно кто-то выключил внутри них подсветку. Птицы примолкли, словно и их клювы, вслед за кукушечьим, заткнули комки темноты – пока невидимой, но готовой вскорости поглотить все вокруг. Вперился Богдан глазами в ручей. А его перерезала та самая дорожка, что отсюда на кладбище вела. Вон и крест, увитый розами, отсюда хорошо виднелся. А ручей не поддался – ручей под землей потек, чтобы, миновав дорогу, снова выйти наружу. Такова она – сила воды.