Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (сборник)
Шрифт:
Теперь у Гранта больше понимания того, как, наверное, это воспринимал мистер Фаркар. Здешний обитатель (даже тот, кто не принимает участия ни в какой деятельности, лишь сидит, смотрит, как открываются и закрываются двери, или просто уставился в окно) внутри себя, в своей голове ведет напряженную жизнь (не говоря уже о жизни его тела, о зловещих переворотах в кишечнике, о внезапных прострелах и болях где можно и нельзя), причем такую жизнь, которая в большинстве случаев не очень-то поддается описанию, да и разве расскажешь о ней всем этим пришлым. В итоге все, что человеку остается,
Вот, можно похвастать зимним садом, большим экраном телевизора. Отцы – да, их это впечатляет. Матери хвалят папоротник: эк ведь разросся! Вскоре все рассаживаются вокруг маленьких столиков и едят мороженое (отказываются лишь подростки, которым все до смерти омерзительно). Повисшие на трясущихся старых подбородках капли отирают женщины, мужчины стараются смотреть в другую сторону.
Должно быть, в этом ритуале что-то есть, может быть, даже эти подростки когда-нибудь будут рады, что все-таки приехали, навестили. В обычаях больших семей Грант специалистом не был.
Навещать Обри ни дети, ни внуки не приезжали, и, раз уж в карты по субботам играть нельзя (столики заняты, за ними едят мороженое), они с Фионой от субботнего столпотворения держались подальше. В зимнем саду их нет: конечно, как при таком обилии народу там предаваться интимным беседам?
Можно, разумеется, вести их в комнате Фионы. Постучаться туда Грант не смог себя заставить, хотя довольно долго простоял перед закрытой дверью, глядя на диснеевских птичек с острой, поистине злокачественной неприязнью.
Еще они могут быть в комнате Обри. Но Грант не знал, где она. Чем усерднее он исследовал учреждение, тем больше обнаруживал коридоров, холлов с креслами, пандусов и, скитаясь по ним, все еще запросто мог заблудиться. Бывало, возьмет за ориентир какую-нибудь картину или кресло, а на следующей неделе глядь – избранный им маяк уже, оказывается, перемещен в другое место. Признаваться в этом Кристи не хотелось, еще подумает, что у него самого с мозгами непорядок. Надобность непрестанных подвижек и перестановок он объяснял себе тем, что это ради проживающих – чтобы сделать их ежедневные прогулки разнообразнее.
Не говорил он Кристи и о том, что видит иногда в отдалении женщину, думает, что Фиона, а потом спохватывается: нет-нет, какое там, не может же она быть так одета. Когда это, спрашивается, Фиона ходила в ярких блузках в цветочек и небесной голубизны мятых шароварах? В какую-то из суббот он выглянул в окно и увидел Фиону – наверняка ее, тем более что с Обри, – она катила его в инвалидном кресле по одной из очищенных от снега и льда мощеных дорожек; на ней была какая-то дурацкая вязаная шапочка и куртка с рисунком из синих и лиловых завитков – такие куртки он видел в супермаркете на местных женщинах.
А! Этому вот какое может быть объяснение: тут, должно быть, не очень-то заморачиваются сортировать одежду, какая чья, – женская, и ладно, лишь бы размер подходил. В расчете на то, что бабульке в любом случае своих вещей не узнать.
Да еще и волосы ей подстригли.
– Слушай, а зачем тебе волосы-то состригли?
Фиона пощупала голову ладонями, проверила.
– Как зачем? А мне они зачем? – сказала она.
Однажды он решил: надо бы выяснить, что делается на втором этаже, где держат людей, которые, как сказала Кристи, действительно не в себе. Те, что ходят тут внизу по коридорам, разговаривая сами с собой или пугая встречных странными вопросами типа: «А я свитер, что ли, в церкви оставила?» – надо полагать, отчасти все-таки в себе.
Для диагноза информации недостаточно.
Лестницу он нашел, но двери наверху все заперты, а ключи только у персонала. В лифт тоже не зайдешь, если кто-нибудь на сестринском посту не нажмет кнопку, чтобы открылись двери.
Что они там делают, когда совсем свихнулись?
– Одни просто сидят, – сказала Кристи. – Другие сидят и плачут. Третьи орут так, что дом бы не рухнул. Бросьте, зачем это вам?
А иногда они опять приходят в себя.
– Заходишь к такому в комнату каждый день в течение года, и он тебя в упор не узнает. А потом в один прекрасный день: «О, привет, а домой меня когда выпишут?» Вдруг, ни с того ни с сего, он снова абсолютно нормальный.
Но ненадолго.
– Думаешь, ух, здорово, выздоровел. А потом он опять туда же. – Она щелкнула пальцами. – Вот прямо так.
В городе, где он когда-то работал, был книжный магазин, в который они с Фионой заходили раз или два в год. Покупать он ничего не собирался, но кое-какой давно заготовленный список книг у него был, и он взял две-три книги из списка, а потом купил еще одну, которую заметил случайно. Про Исландию. То была книга акварелей девятнадцатого века, написанных в Исландии какой-то путешественницей.
Говорить на языке матери Фиона так и не научилась и не выказывала большого почтения к сказаниям, этим языком хранимым, – тем сказаниям, понимать которые Грант обучал студентов и научные работы о которых писал и прежде и пишет теперь. Посвятил им, можно сказать, всю жизнь. Она же называла их героев «старикашкой Ньялом» и «старикашкой Снорри». Но к самой стране в последние несколько лет стала проявлять некоторый интерес, начала заглядывать в путеводители. Прочитала о поездках Уильяма Морриса и У. Х. Одена. Но чтобы самой туда поехать – это нет. Говорила, что там чересчур несносная погода. А кроме того, по ее мнению, у каждого должно быть такое заветное место, о котором думаешь, много о нем знаешь и, может быть, стремишься туда душой… Но спешить с реальной поездкой туда совершенно не обязательно.