Пнин
Шрифт:
За домом смотрела Прасковья, крупная женщина из крестьян, шестидесяти лет, но расторопнее иной сорокалетней. Весело было наблюдать за ней, когда, подбоченясь, она стояла на заднем крыльце и оглядывала кур в мешковатых домодельных шортах и барской кофте, отделанной стразами. Она нянчила Александра и его брата в Харбине, когда они были детьми, а теперь ей помогал управляться с хозяйством муж, угрюмый и флегматичный старый казак, главными страстями которого были любительское увлечение переплетным делом, которому он выучился сам и предавался с почти патологическим упорством, переплетая любой подвернувшийся ему старый каталог или журнальчик, приготовление наливок и истребление мелких лесных животных.
Из приглашенных в тот год Пнин хорошо знал профессора Шато, друга его молодости, с которым он вместе учился в Пражском университете в начале двадцатых годов, и еще он был близко знаком с Болотовыми, которых видел последний раз в 1949-м году, когда он произнес приветственную речь на официальном обеде в Барбизон-Плаза, устроенном по случаю их приезда из Франции Обществом русских ученых-эмигрантов. Мне лично никогда особенно не нравились ни сам Болотов, ни его философские сочинения, престранным образом совмещающие
36
Ядовитые масла, выделяемые этим и сходными растениями, весьма распространенными в Америке, вызывают обильную накожную сыпь, превращающуюся в мучительно зудящие волдыри, часто с жаром и проч.
3
Болотовы и Шполянская, худосочная маленькая женщина в штанах, первыми увидели Пнина, осторожно сворачивавшего в песчаную аллею, окаймленную дикой лупиной; сидя совершенно прямо, напряженно ухватившись за руль, словно фермер, более привычный к трактору, чем к автомобилю, он со скоростью в десять миль в час, на первой передаче въезжал в старую, непричесанную, на удивление настоящую сосновую рощу, отделявшую проезжую дорогу от Замка Кука.
Варвара с живостью поднялась со скамьи в беседке, где они с Розой Шполянской только что застали Болотова за чтением потрепанной книжки и курением запрещенной папиросы. Она радостно захлопала в ладоши при виде Пнина, меж тем как ее муж обнаружил максимум приветливости, на которую был способен, медленно помахав книгой с всунутым в нее вместо закладки большим пальцем. Пнин заглушил мотор и теперь сидел, лучезарно улыбаясь своим друзьям. Ворот его зеленой спортивной рубашки был расстегнут; непромокаемая куртка с приспущенной застежкой-змейкой казалась тесной для его внушительного торса; его побронзовелая лысая голова с наморщенным лбом и рельефной червеобразной веной на виске низко наклонилась, пока он боролся с дверной ручкой; наконец он вынырнул из машины.
– Автомобиль, костюм – ну прямо американец, прямо Айзенхауэр! – сказала Варвара и представила Пнина Розе Абрамовне Шполянской.
– У нас с вами были общие друзья сорок лет тому назад, – заметила она, с любопытством разглядывая Пнина.
– Право, не будем упоминать таких астрономических цифр, – сказал Болотов, подходя и заменяя травинкою палец, служивший ему закладкой. – А знаете, – продолжал он, пожимая Пнину руку, – я в седьмой раз перечитываю «Анну Каренину» и получаю такое же наслаждение, как не то что сорок, а целых шестьдесят лет тому назад, когда я был семилетним мальчиком. И каждый раз открываешь что-нибудь новое – например, теперь я замечаю, что Лёв Николаич не знает, в какой день начинается его роман. Как будто в пятницу, потому что в этот день к Облонским приходит часовщик заводить в доме часы, но может быть и в четверг, как следует из разговора Лёвина с матерью Кити на катке.
– Да не все ли равно! – воскликнула Варвара. – Ну кому, скажите на милость, нужно знать точный день?
– Я могу вам назвать этот день совершенно точно, – сказал Пнин, мигая от переменчивого солнца и вдыхая столь памятный острый дух северных сосен. – Действие романа открывается в начале тысяча восемьсот семьдесят второго года, именно в пятницу, двадцать третьего февраля по новому стилю. В своей утренней газете Облонский читает о том, что Бейст, по слухам, проследовал в Висбаден. Это, конечно, граф Фридрих Фердинанд фон Бейст, которого как раз назначили австрийским посланником при английском дворе. После представления верительных грамот Бейст уехал на континент на несколько затянувшиеся рождественские каникулы – провел там два месяца со своей семьей, и теперь возвращался в Лондон, где, как он пишет в своих воспоминаниях в двух томах, шли приготовления к благодарственному молебствию двадцать седьмого февраля в соборе Св. Павла по случаю выздоровления принца валлийского от тифа. Однако и жарко же у вас! Я думаю, теперь мне надо явиться пред пресветлые очи Александра Петровича, а потом пойти окупнуться в речке, которую он так живо описал в своем письме.
– Александра Петровича не будет до понедельника, он уехал не то по делам, не то поразвлечься, – сказала Варвара Болотова, – но, я думаю, вы найдете Сусанну Карловну – она берет солнечные ванны на своей любимой лужайке за домом. Только смотрите окликните ее издалека.
4
Замок Кука – трехэтажный усадебный дом из кирпича и бревен – был построен около 1860-го года и частично перестроен полвека спустя, когда отец Сюзанны купил его у семьи Дадли-Грин, чтобы превратить в первоклассную гостиницу для наиболее состоятельных посетителей целебных источников Онкведо. Это
Внутри все было столь же разношерстно, как и снаружи. Сразу за большими сенями, где громадных размеров камин напоминал о гостиничных временах, шли четыре просторные комнаты. Перила лестницы и по крайней мере одна из балясин относились к 1720-му году, так как были перенесены сюда при постройке особняка из гораздо более старого здания, даже местонахождения которого теперь никто в точности не знал. Весьма древним был также буфет в столовой, с чудесными изображениями дичи и рыб, инкрустированными на его филенках. В полудюжине комнат на каждом из верхних этажей и в обеих пристройках позади можно было обнаружить среди разрозненных предметов обстановки какое-нибудь очаровательное бюро атласного дерева или романтический палисандровый диван, но вместе с тем и всевозможные громоздкие и убогие вещи, сломанные стулья, пыльные столы с мраморной крышкой, угрюмые этажерки с потемневшими зеркальцами в глубине, печальными, как глаза старых мартышек. Симпатичная спальня, отведенная Пнину, была на верхнем этаже и выходила на юго-восток: там были полувытертые золотистые обои на стенах, походная койка, незатейливый умывальник и всякого рода полки, бра и лепные завитушки. Пнин подергал и поднял оконную раму, улыбнулся улыбающемуся лесу, вспомнил опять далекий первый день в деревне и вскоре сошел вниз в своем новом темно-синем купальном халате и в простых резиновых кенгах на босу ногу – разумная предосторожность, ежели собираешься идти по сырой и может быть кишащей змеями траве. На садовой террасе он встретил Шато.
Константин Иваныч Шато, тонкий и обаятельный ученый с чисто русской родословной, несмотря на фамилью (происходящую, как мне говорили, от фамильи одного обрусевшего француза, который усыновил осиротевшего Ивана), преподавал в большом нью-йоркском университете и не видался со своим другом Пниным вот уже пять лет. Они обнялись с радостным, теплым урчанием. Признаюсь, одно время я сам был под обаянием ангельски кроткого Константина Иваныча, а именно в ту пору, когда мы зимой 1935-го или 1936-го года ежедневно встречались для утренней прогулки под лаврами и каркасными деревцами в Грассе, на юге Франции, где он тогда жил на одной вилле с несколькими другими выходцами из России. Его мягкий голос, аристократическая петербургская картавость, кроткие, грустные оленьи глаза, русая эспаньолка, которую он безпрестанно теребил, разбирая ее своими длинными изящными пальцами, – все в Шато (пользуясь литературным оборотом, столь же старомодным, как и он сам) вызывало в его друзьях редкостное ощущение благополучия. Они поговорили немного, обмениваясь впечатлениями. Как нередко бывает между эмигрантами с твердыми убеждениями, всякий раз, когда они встречались после разлуки, они не просто наверстывали прошедшее с последней встречи время, но старались высказать – посредством нескольких кратких, как пароль, слов, намеков, интонаций, непередаваемых на чужом языке, – свое отношение к последним событиям русской истории, к тридцати пяти годам безнадежной неправды, последовавшим за столетием пробивавшей себе дорогу справедливости и светивших вдали надежд. Затем они перешли на обычную профессиональную тему европейских преподавателей за границей, вздыхая и качая головами по поводу «типичных американских студентов», которые не знают географии, нечувствительны к шуму и смотрят на образование только как на средство получения в будущем доходного места. Потом они расспросили друг друга, как подвигается работа, причем каждый говорил о своих изысканиях крайне скромно и сдержанно. Наконец, когда они шли, задевая мимоходом стебли золотарника, луговой тропинкой к лесу, где протекала каменистая речка, они заговорили о своем здоровье: Шато, казавшийся таким безпечным, державший одну руку в кармане белых фланелевых панталон, во фланелевом жилете под щегольски распахнутым люстриновым пиджаком, весело сообщил, что в недалеком будущем ему предстоит хирургическое исследование брюшной полости, а Пнин со смехом сказал, что всякий раз, что он подвергается рентгеноскопии, врачи тщетно пытаются разгадать причину того, что они называют «тенью за сердцем».
– Хорошее заглавие для скверного романа, – заметил Шато.
Когда они проходили мимо заросшего травой пригорка, сразу за которым начинался лес, к ним с отлогого склона спустился большими шагами розоволицый, почтенного вида господин в легком полосатом костюме, с копной седых волос и толстым лиловым носом, похожим на громадную малинину, с досадливо искаженным лицом.
– Я принужден вернуться за шляпой, – драматически воскликнул он, приблизившись.
– Вы знакомы? – пробормотал Шато, жестами представляя их друг другу. – Тимофей Павлыч Пнин, Иван Ильич Граминеев.
– Мое почтение, – сказали оба, поклонившись друг другу над крепким рукопожатьем.
– Я полагал, – продолжал Граминеев, любивший в разговоре обстоятельность, – что день будет таким же пасмурным, как начался. По глупости я вышел с непокрытой головой. А теперь солнце печет мне мозги. Должен вот прервать работу.
Он указал на вершину пригорка. Там, изящно выделяясь на фоне синего неба, стоял его мольберт. С этого гребня он писал открывавшийся по ту сторону вид на долину с романтической старой ригой, корявой яблоней и коровами.