По направлению к Свану
Шрифт:
Один из них, на вид особенно свирепый, в котором было что-то от палача на картине эпохи Возрождения, с неумолимым выражением лица направился к Свану и принял от него верхнее платье. Суровость его стального взгляда уравновешивалась мягкостью его нитяных перчаток; когда же он подошел к Свану, то, глядя на него, можно было подумать, что он преисполнен презрения к самому Свану и почтения к его шляпе. Рассчитанность движений лакея придавала той осторожности, с какою он взял у Свана шляпу, нечто педантичное, и было что-то почти трогательное в той бережности, с какою он держал ее в своих могучих руках. Затем он передал шляпу одному из помощников, робкому новичку, от ужаса метавшему во все стороны злобные взгляды и проявлявшему возбуждение, каким бывает охвачен пойманный зверь в первые часы неволи.
Поодаль о чем-то мечтал здоровенный детина в ливрее, неподвижный, скульптурный, ненужный, напоминавший чисто декоративного воина на одной из самых бурных картин Мантеньи178, задумчиво опершегося на щит, между тем как тут же, рядом, все сшибаются и рубят друг друга; стоя в стороне от своих товарищей, теснившихся вокруг Свана, лакей, казалось, решил остаться столь же безучастным к этой сцене, на которой он остановил отсутствующий взгляд своих зеленых жестоких глаз, как если бы он смотрел на избиение младенцев или на усекновение главы апостола Иакова. Казалось, он принадлежал к расе исчезнувшей, — а быть может, и вообще не существовавшей нигде, кроме запрестольного образа в Сан Дзено179 и фресок в Эремитани,180 где Сван впервые приблизился к ней и где она все еще о чем-то мечтает, — происшедшей от оплодотворения античной статуи каким-нибудь натурщиком падуанского Маэстро или саксонцем Альбрехта Дюрера.181 Рыжие его локоны, вившиеся от природы, блестевшие от брильянтина, рассыпались у него по плечам, как на греческой скульптуре, которую неустанно изучал мантуанский художник, а ведь греческая скульптура хотя и творит всего-навсего человека, но она умеет извлекать из простых человеческих форм
По ступеням монументальной лестницы, где стояли другие лакеи, такие же громадные, — за их декоративность и мраморную неподвижность ей, как и лестнице во Дворце дожей, можно было присвоить название Лестницы гигантов,182 — Сван поднимался, с грустью думая о том, что Одетта никогда по ней не ступала. Ах, какое это было бы для него счастье — взбираться по темной, зловонной и опасной лестнице на «шестой», к бывшей портнишке, как бы он рад был платить ей дороже, чем за недельный абонемент в литерную ложу Оперы, за право провести у нее вечер с Одеттой, даже пожить у нее несколько дней, чтобы иметь возможность поговорить об Одетте, побыть с людьми, с которыми Одетта виделась, когда его там не было, и которые поэтому, как ему представлялось, проникали в самую подлинную, наименее доступную и наиболее таинственную область жизни его любовницы! Черного хода в этом доме не было, и на смрадной и такой желанной лестнице бывшей портнихи по вечерам перед каждой дверью стоял на циновке пустой и грязный бидон из-под молока, по обеим же сторонам роскошной и презренной лестницы, по которой сейчас поднимался Сван, на разной высоте, перед каждым углублением в стене, будь то окно швейцарской или дверь в покои, швейцар, дворецкий, буфетчик (все люди почтенные, пользовавшиеся в другие дни недели известной независимостью в своих владениях, обедавшие у себя, как мелкие лавочники, хоть завтра готовые перейти на службу в буржуазную семью: к врачу или к промышленнику), в качестве представителей руководимой ими прислуги, встречали гостей, строго следуя наставлениям, полученным перед тем, как им позволили облачиться в пышную ливрею, которую они надевали в редких случаях и в которой им было немножко не по себе, и было в них что-то похожее на высящихся в нишах святых, чье ослепительное сияние умеряется простонародным добродушием, а стоило появиться новому гостю, и высоченный привратник, одетый как в церкви, ударял булавой о каменный пол. Поднявшись на самый верх лестницы, по которой вел Свана слуга, без кровинки в лице, с косицей, подвязанной лентою на затылке, как у причетника Гойи183 или у писца в старинной пьесе, Сван прошел мимо конторки — сидевшие за ней лакеи, перед которыми, точно перед нотариусами, лежали конторские книги, встали и записали его фамилию. Затем Сван вошел в маленький вестибюль, напоминавший комнаты, предназначенные хозяином дома для обрамления одного-единственного художественного произведения, по имени которого они называются, нарочно оставленные пустыми, ничем не заполненные, и выставлявший напоказ у самого входа, точно редкостную скульптуру сторожевого работы Бенвенуто Челлини,184 молодого лакея, слегка подавшегося всем туловищем вперед, выпятившего над красным надгрудником свое еще более красное лицо, изливавшего целые потоки усердия, пыла и робости, пронизывавшего обюссонский ковер,185 завешивавший дверь в концертный зал, взволнованным, сторожким, растерянным взглядом, в котором, однако, отражались и спокойствие воина, и безграничная вера, являвшего собой олицетворение тревоги, воплощение ожидания, сигнал к бою, похожего и на дозорного, смотрящего с башни, близко ли неприятель, и на ангела, следящего с колокольни собора, не наступает ли Страшный суд. Наконец камердинер с цепью, поклонившись Свану так, словно он вручал ему ключи от города, распахнул перед ним двери в концертный зал. А Сван думал в это время о доме, где бы он, если б Одетта ему позволила, мог сейчас быть, и при воспоминании о стоявшем на циновке пустом бидоне из-под молока у него больно сжалось сердце.
Как только Сван очутился за обюссонским ковром и перед его взглядом вместо слуг замелькали фигуры гостей, к нему мгновенно вернулось ощущение мужской некрасивости. Но даже эти некрасивые и такие знакомые лица показались Свану новыми: прежде их черты служили приметами, а приметы всегда могли ему пригодиться, чтобы узнать человека, являвшегося для него средоточием удовольствий, которые его манили, неприятностей, которых надо было избегнуть, любезностей, которые необходимо было оказать, а теперь эти лица уже не волновали его: их черты сохраняли свою автономию и возбуждали чисто эстетическое его любопытство. Даже монокли у многих из тех, которые окружали сейчас Свана (в былое время ношение монокля указывало бы Свану только на то, что этот человек носит монокль, и ни на что больше), уже не обозначали для него определенной привычки, у всех одинаковой, — теперь они каждому придавали нечто своеобразное. Быть может, оттого, что Сван рассматривал сейчас генерала де Фробервиля и маркиза де Бресте, разговаривавших у входа, только как фигуры на картине, хотя они в течение долгого времени были его приятелями, людьми, для него полезными, рекомендовавшими его в Джокей-клоб, его секундантами, монокль, торчавший между век генерала, точно осколок снаряда, вонзившийся в его пошлое, покрытое шрамами, самодовольное лицо и превращавший его в одноглазого циклопа, показался Свану отвратительной раной, которой генерал вправе был гордиться, но которую неприлично было показывать; а к оборотной стороне монокля, который маркиз де Бресте носил вместо обыкновенных очков только когда выезжал в свет, ради пущей торжественности (так именно поступал и Сван), для каковой цели служили ему еще жемчужно-серого цвета перчатки, шапоклак и белый галстук, приклеен был видневшийся, точно естественнонаучный препарат под микроскопом, бесконечно малый его взгляд, приветливо мерцавший и все время улыбавшийся высоте потолков, праздничности сборища, интересной программе и чудным прохладительным напиткам.
— Наконец-то! Вас не было видно целую вечность, — сказал Свану генерал, а потом, заметив, что лицо у него осунулось, и подумав, не удалился ли он от общества из-за тяжелой болезни, добавил: — А выглядите вы хорошо, — между тем как маркиз де Бресте обратился с вопросом: «Кого я вижу? Вы-то здесь, дорогой мои, чем занимаетесь?» — к автору романов из великосветской жизни, на что романист, только что вставивший в глаз монокль — единственное свое орудие психологических исследований и беспощадного анализа, с многозначительным и таинственным видом, раскатисто произнеся р, ответил:
— Изучаю нррравы.
У маркиза де Форестеля монокль был крохотный, без оправы; все время заставляя страдальчески щуриться тот глаз, в который он врастал, как ненужный хрящ, назначение которого непостижимо, а вещество драгоценно, он придавал лицу маркиза выражение нежной грусти и внушал женщинам мысль, что маркиз принадлежит к числу людей, которых любовь может тяжко ранить. А монокль г-на де Сен-Канде, окруженный, точно Сатурн, громадным кольцом, составлял центр тяжести его лица, черты которого располагались в зависимости от монокля: так, например, красный нос с раздувающимися ноздрями и толстые саркастические губы Сен-Канде старались поддерживать своими гримасами беглый огонь остроумия, которым сверкал стеклянный диск всякий раз, как он убеждался, что его предпочитают прекраснейшим в мире глазам молодые порочные снобки, мечтающие при взгляде на него об извращенных ласках и об утонченном разврате; между тем сзади г-на де Сен-Канде медленно двигался в праздничной толпе г-н де Паланси, с большой, как у карпа, головой, с круглыми глазами, и словно нацеливаясь на жертву, беспрестанно сжимал и разжимал челюсти, — этот как бы носил с собой случайный и, быть может, чисто символический осколок своего аквариума, часть, по которой узнается целое, часть, напомнившую Свану, большому поклоннику падуанских «Пороков» и «Добродетелей» Джотто, «Несправедливость», рядом с которой густолиственная ветвь вызывает в воображении леса, где прячется ее берлога.
Свану хотелось послушать исполнявшуюся на флейте арию из «Орфея», и по настоянию маркизы де Сент-Эверт он прошел вперед и сел в углу, но, к несчастью, здесь все от него заслоняли две сидевшие рядом зрелого возраста дамы, маркиза де Говожо и виконтесса де Франкто: эти две являвшиеся со своими дочками родственницы, держа в руках сумочки, разыскивали друг друга на вечерах, как на вокзале, и успокаивались, только когда, положив на стулья веер и носовой платок, в конце концов усаживались рядом. Маркиза де Говожо почти не имела знакомств, и она была рада, что у нее нашлась приятельница, а виконтесса де Франкто, напротив, вела светский образ жизни, и ей казалось, что есть что-то особенно тонкое и оригинальное в том, чтобы показать своим высокопоставленным знакомым, что она предпочитает им никому не известную даму, с которой ее связывают воспоминания юности. С горькой насмешкой наблюдал Сван за тем, как они слушают интермеццо для рояля («Святой Франциск, проповедывающий птицам» Листа), исполнявшееся тотчас после арии на флейте, и следят за ошеломляющей игрой виртуоза: виконтесса де Франкто — взволнованно и испуганно, словно он рисковал свалиться с трапеции высотою в восемьдесят метров, и в тех изумленно-недоверчивых взглядах, которые она время от времени бросала на соседку, можно было прочесть: «Непостижимо! Я себе просто не представляла, что можно так играть»; маркиза де Говожо — с видом женщины, получившей отличное музыкальное образование, отбивая такт головой, превратившейся в маятник метронома, амплитуда и частота колебаний которого от плеча к плечу (притом, что ее растерянный и покорный взгляд, какой бывает у человека, который не в силах и даже не пытается превозмочь боль, словно говорил: «Ничего не поделаешь!») были таковы, что бриллиантовые ее серьги поминутно цеплялись за плечики, а заколка — гроздь черного винограда — сползала, и ее приходилось поправлять, но это не мешало ускорению движения маятника. По другую сторону виконтессы де Франкто, немного впереди нее, сидела
Маркиза де Сент-Эверт не ждала принцессу де Лом, и вдруг принцесса появилась. Желая показать, что в салоне, до которого она снисходила, ей незачем чваниться, принцесса сжималась даже там, где не нужно было протискиваться в толпе, где не требовалось кому бы то ни было уступать дорогу, и она нарочно забилась в уголок, словно это и было ее место: так король становится в очередь у театральной кассы, когда дирекция не предупреждена, что он будет на спектакле; чтобы ни у кого не сложилось впечатление, что она как-то заявляет о своем присутствии и требует к себе внимания, принцесса сознательно ограничила поле своего зрения: она рассматривала рисунок то на ковре, то на своей юбке, стоя в углу, который показался ей самым укромным (и оттуда, — в чем она нисколько не сомневалась, — радостное восклицание маркизы де Сент-Эверт должно было ее извлечь, как только маркиза ее заметит), подле маркизы де Говожо, с которой она была незнакома. Принцесса наблюдала за мимикой своей соседки-меломанки, но не подражала ей. Раз уж принцесса де Лом решила заглянуть к маркизе де Сент-Эверт, она старалась быть как можно любезнее и таким образом доставить маркизе двойное удовольствие. Но у нее было врожденное отвращение к «пересаливанью»; всем своим видом она говорила, что не «намерена» бурно проявлять свои чувства, так как это не в «духе» кружка, где она вращалась, но подобные проявления у кого-нибудь другого производили на нее впечатление, потому что даже наиболее самоуверенные люди в новой для них, пусть даже низшей, среде обнаруживают граничащую с застенчивостью неспособность уйти от чьего-либо влияния. Принцесса спрашивала себя: а что, если подобного рода жестикуляцию неизбежно вызывает исполняющееся сейчас музыкальное произведение, не укладывающееся в рамки той музыки, которую ей до сих пор приходилось слышать; а что, если, удерживаясь от жестикуляции, она тем самым показывает, что не понимает этого произведения; а вдруг это невежливо по отношению к хозяйке дома; в конце концов принцесса пошла на «сделку с самой собой»: чтобы выразить противоречивые чувства, она то, с холодным любопытством наблюдая восторженную свою соседку, просто-напросто поправляла плечики или укрепляла в своих белокурых волосах усыпанные бриллиантами шарики из коралла и розовой эмали, делавшие ее прическу простой и прелестной, то отбивала веером такт, но, чтобы подчеркнуть свою независимость, невпопад. Когда пианист кончил играть Листа и начал прелюд Шопена, маркиза де Говожо взглянула на виконтессу де Франкто с умильной улыбкой, выражавшей удовлетворение знатока и намек на прошлое. Она еще в юности привыкла ласкать фразы Шопена с их бесконечно длинной, изогнутой шеей, такие свободные, такие гибкие, такие осязаемые, тотчас же начинающие искать и нащупывать себе место в стороне, вдалеке от исходного пункта и вдалеке от пункта конечного, к которому они, казалось бы, должны были стремиться, тешащиеся причудливостью этих излучин с тем, чтобы потом еще более непринужденным и более точно рассчитанным движением обратиться вспять и, подобно неожиданному звону хрусталя, от которого мы невольно вскрикиваем, ударить нас по сердцам.
Маркиза росла в семье провинциалов, живших замкнуто, редко выезжала на балы и в своем усадебном уединении наслаждалась тем, что по временам замедляла, по временам ускоряла танец воображаемых пар, перебирала их, как цветы, затем ненадолго покидала бальную залу, чтобы послушать, как гудит в елях, на берегу озера, ветер, и тогда к ней неожиданно приближался стройный юноша в белых перчатках, говоривший певучим, странно и фальшиво звучавшим голосом и совсем не похожий на земных возлюбленных, какими она их себе рисовала. Сейчас старомодная красота этой музыки представала перед ней как бы освеженной. Знатоки перестали преклоняться перед этой музыкой, за последние годы она утратила и почет и власть над сердцами, даже людям с неразвитым вкусом она доставляла удовольствие небольшое, да и они не решались в этом сознаться. Маркиза украдкой оглянулась. Ей было известно, что молоденькая ее невестка (очень считавшаяся с мнениями членов своей новой семьи, но сознававшая свое превосходство в области умственных интересов: она разбиралась во всем вплоть до гармонии и владела даже греческим языком) презирала Шопена, она его просто не выносила. Но эта вагнерианка сидела довольно далеко, со своими сверстницами, маркизу ей было не видно, и та могла наслаждаться беспрепятственно. Принцесса де Лом тоже упивалась. От природы она была не музыкальна, но пятнадцать лет назад она брала уроки музыки у преподавательницы из Сен-Жерменского предместья, женщины одаренной, на склоне лет впавшей в нищету и семидесяти лет опять начавшей давать уроки дочерям и внучкам бывших своих учениц. Ее уже не было в живых. Однако ее манера, чудесное ее туше иной раз оживали под пальцами ее учениц, даже тех, что во всем остальном представляли собой законченную посредственность, тех, что забросили музыку и почти никогда не подходили к роялю. Так вот, принцесса де Лом покачивала головой с полным знанием дела, верно судя о том, как пианист играет этот прелюд, который она знала наизусть. Конец фразы сам собой зазвучал у нее на устах. «Ддивно!» — прошептала она, удвоив звук д, что являлось признаком утонченности, и вызвав этим поэтическое ощущение, как будто по ее губам провели прелестным цветком, а как только у нее это ощущение появилось, она невольно придала соответствующее выражение глазам — выражение смутной печали. Между тем маркиза де Галардон думала о том, как досадно, что она почти не встречается с принцессой де Лом, — она давно предвкушала удовольствие проучить ее и не ответить ей на поклон. Она не знала, что ее родственница здесь. Но виконтесса де Франкто так повернула голову, что маркизе стало видно принцессу. Расталкивая всех, маркиза устремилась к ней; однако, решив хранить надменный и холодный вид, долженствовавший всем напоминать о том, что она не желает поддерживать отношения с женщиной, у которой всегда можно налететь на принцессу Матильду и к которой она не обязана идти на поклон, потому что она ей «в матери годится», маркиза все же сочла нужным смягчить свою сдержанность и высокомерие обращением, которое оправдывало бы ее поведение и которое помогло бы ей завязать разговор; итак, подойдя к своей родственнице, маркиза де Галардон со строгим видом, будто бы пересиливая себя, протянула ей руку и спросила: «Как себя чувствует твой муж?» — таким встревоженным тоном, словно принц был опасно болен. Принцесса, засмеявшись своим особенным смехом, который должен был, во-первых, показывать окружающим, что она над кем-то подтрунивает, а во-вторых, придавать ей еще больше прелести, потому что загоревшийся ее взгляд и смеющийся рот оживляли в ее лице каждую черточку, ответила:
— Превосходно!
И опять засмеялась. Тогда маркиза де Галардон, выпрямившись и изобразив на своем лице еще большую мрачность, как будто самочувствие принца продолжало ее тревожить, сказала своей родственнице:
— Ориана! (Тут принцесса де Лом удивленно и насмешливо взглянула на невидимое третье лицо, которое она как бы призывала в свидетели, что никогда не давала маркизе до Галардон права называть ее по имени.) Я была бы очень рада, если б ты завтра вечером заглянула ко мне послушать моцартовский квинтет с кларнетом. Любопытно, какое это на тебя произведет впечатление.