По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Шрифт:
«Я был либералом, при этом гнилым. Я был совершенно гнилым либералом», — писал он о себе. Следует уточнить: он был коммунистическим либералом. Сочетание, мягко говоря, парадоксальное.
Не менее парадоксальна и оксюморонна поэтика Слуцкого.
Он — демократический поэт. Но поэт, не опускающийся до уровня массы, а пытающийся эту самую массу поднять хоть на какой-то уровень.
Знаменитая, символическая сцена из классической русской литературы: Моцарт радостно смеется, услышав игру слепого трактирного скрипача. Сальери сердится и гонит прочь пошляка и неумеху, испоганившего великую музыку. Третьего не дано, не так ли? Либо аристократическая снисходительность, либо ремесленническая требовательность.
Некий музыкант, оказавшийся в компании снисходительного аристократа и требовательного ремесленника, вдруг принимается терпеливо растолковывать трактирному скрипачу, почему он сыграл неправильно и как следует играть правильно.
Слуцкий называл это: «учитель школы для взрослых». Таким он и был.
Иногда кажется, что он пишет басни. Но эти басни — парадоксальны, вроде честертоновских притч. Их мораль всегда насмешлива — чуть-чуть.
Слуцкий мог бы стать одним из самых насмешливых поэтов России. Не стал.
Его насмешливость всегда на грани: еще шажок, и перед читателем безжалостное издевательство. Но Слуцкий никогда не делает этого шага. За него этот шаг сделают в будущем Игорь Иртеньев, Тимур Кибиров, целая когорта настоящих насмешников.
Слуцкий собой обозначает границы современной поэзии. Его поэзия так же близка к прозе, как круг близок к многоугольнику, в который вписан. Однако известно, что, сколько ни дроби стороны многоугольника, с кругом он не сольется, всегда останется некая грань. Такая же пограничность присутствует в идеологии и поэтике Слуцкого. Еще чуточку — и стихи Слуцкого попадают в разряд непримиримой антисоветчины. Еще немного — и стихи Слуцкого — откровенная коммунистическая пропаганда. Но ни того ни другого не происходит.
Здесь все не так просто. Коммунистом Слуцкий был постольку, поскольку коммунизм был человечен. Если же он и становился антикоммунистом, то лишь постольку, поскольку в антикоммунизме появлялась человечность.
Трагедия Слуцкого — в несовпадении его времени со временем общественного развития. В юности он хотел писать «для умных секретарей обкомов». Но умные секретари не хуже умных диссидентов понимали, что «коммунистический либерал» — нелепица, «сапоги всмятку».
Пожалуй, и сам Слуцкий это понимал. В противном случае он не написал бы:
Я строю на песке, а тот песок еще недавно мне скалой казался…У какого другого поэта ощущение уходящей из-под ног почвы было бы явлено так зримо, так пугающе убедительно?
Возможно, это связано не только с коммунизмом Слуцкого, но и с его еврейством — подчеркнутым, осознанным поэтически. Пушкин так не гордился своим негритянским происхождением, как Слуцкий гордился своим происхождением еврейским.
«Отечество и отчество» в этом смысле — характернейшее стихотворение. Слуцкий так же не способен отречься от еврейства, как он не способен отречься от России, от русской культуры. Русский патриотизм Слуцкого — столь же космополитичен, как и его еврейство.
Братство — вот важнейшее слово для поэтики и идеологии Слуцкого. Из знаменитой триады Французской революции «Свобода. Равенство. Братство» он на первое место ставит братство.
Он — удивительный, единственный в своем роде пример поэта-коллективиста.
Нет, от имени масс, классов, наций говорили многие поэты — от Уитмена до Маяковского, но все это была поэтическая гигантомания, вывернутый наизнанку индивидуализм, своего рода титанизм. Не то у Слуцкого. Он слишком наблюдателен для титанизма. Он слишком скромен для индивидуализма…
В мир огромных, грохочущих «маяковских» метафор оказывается впущен обыкновенный человек. Это сочетание и рождает поэзию.
ВотМало кто из поэтов относился к себе с такой самоиронией, с такой заниженной самооценкой, как Слуцкий. Мало кто из поэтов мог бы назвать себя… Сальери, трудягой, ремесленником, не более и не менее. Слуцкий назвал себя именно так — незаметно, как это он умел делать. «Первой была моя глухая слава», — писал Слуцкий о своей оттепельной известности. Прекрасный образ. В оглохшей после десятилетий террора стране первая слава — глухая, но это же цитата из «Моцарта и Сальери» Пушкина! Сальери говорит: «моя глухая слава…».
Слуцкий — мастер умело встроенных в свой текст, перетолкованных, точных и неточных цитат. «Если враг не сдается, его уничтожают» — лозунг, придуманный Горьким. Слуцкий переделывает этот лозунг таким образом: «Если враг не сдается, его не уничтожают. Его пленяют. Его сажают в большой и чистый лагерь. И заставляют работать восемь часов в день — не больше…»
Жалостливость — одна из характернейших черт поэтики Слуцкого. Об этом писал Давид Самойлов. «Жалостливость почти бабья сочетается с внешней угловатостью и резкостью строки. Сломы. Сломы внутренние и стиховые. Боязнь обнажить ранимое нутро. Гипс на ране — вот поэтика Слуцкого…» [346] Пожалуй, никто не смог так верно описать Бориса Слуцкого.
346
Давид Самойлов. Памятные записки. М.: Международные отношения, 1995. С. 168.
Слуцкий любил возвращаться к однажды заявленной теме, к найденному один раз образу: «угол», «немое кино», «маленькие государства»…
Чаще всего он возвращается к «углам». Это лучше всего почувствовал и понял Иосиф Бродский. В раннем своем стихотворении «Лучше всего спалось на Савеловском…», заканчивающемся словами: «Спасибо Вам, Борис Абрамович, за добрые слова — спасибо…», он описал «угловатую планету». Это — верно. Планета Слуцкого и впрямь «угловата».
«Здесь бывшим Богом пахнет по углам» (а Бродский не то возражает, не то подхватывает: «В деревне Бог живет не по углам»):
«И какие там ветры ни дуют, им не преодолеть рубежи, в темный угол, где молча тоскуют…» «Хочется перечислить несколько наиболее острых и неудобных углов, куда меня загоняли…» «А Бог, который цвет и пенье, и тишина, и аромат, в углу, набравшийся терпенья, смотрел, как дом его громят». «В самый заброшенный угол, фетишей меж и пугал, я тебя поместил, Господи, ты простил?» «…он был умнее и злее того, иного, другого, по имени Иегова, которого он низринул, сжег, перевел на уголь, а после из печки вынул и дал ему стол и угол…»