По тонкому льду
Шрифт:
— Ты поступаешь менее осторожно, чем следует, — гнул я свое.
— Мудришь ты сегодня… Притчами изъясняешься, — произнес хозяин, едва не подавившись этой фразой. — Ложись спать, — он зевнул, потянулся. Затем убавил свет в лампе, встал.
— Садись! — потребовал я, и это прозвучало так убедительно, что хозяин тотчас же водворился на прежнее место. Его кошачьи, глубоко сидящие глаза уставились на меня настороженно, враждебно.
— Откуда у тебя немецкая шинель?
Он вздрогнул, будто на него брызнули кипятком, но мгновенно собрался и, не спуская с меня глаз, ответил:
— На храпок не бери. Не с дитем играешься.
— Куда девал пистолет? — поинтересовался
Глаза хозяина превратились в бусинки и в полумраке были едва видны. Он подобрал губы, помолчал и предупредил меня:
— Не шуткуй, парень! Говори, да не заговаривайся. Об меня ушибиться можно.
Мы отлично понимали друг друга, но объяснялись на разных языках!
— Вот ты какой! — усмехнулся я.
— Какой есть…
— За что же ты убил Райнеке?
Хозяин отвалился на спинку стула. Он молчал, но его правая рука как бы упала и медленно заскользила к карману. Я разгадал его маневр. Я всегда считал, что момент, когда на тебя смотрит дуло пистолета, редко бывает приятным. Поэтому, решив опередить хозяина, быстро вынул свой "вальтер", положил перед Пароконным и сказал:
— Он тебе нужен? Возьми! Спусти только с предохранителя!
Хозяин не притронулся к моему "вальтеру", а лишь растерянно и недоуменно, как озадаченный ребенок, смотрел на меня.
Хорошее горячее чувство мгновенно прилило к моему сердцу. Я встал, обошел стол, приблизился к хозяину и положил руки на его голые плечи. Он вздрогнул.
— За что убил человека? — спросил я.
— Он не человек, — опустив голову, ответил Пароконный.
— За что, за что?
— Надо, — твердо сказал хозяин и, чтобы дать выход ярости, грохнул кулаком по столу. — Не он первый, не он последний.
Я обнял Пароконного и крепко поцеловал в сжатые губы. Он жадно схватил мою руку, прижал к своей щеке и прошептал всего лишь два слова:
— Тимофеич… Родной.
Сердце мое гулко колотилось в груди. Пароконный сразу стал мягче, оттаял, изменился за какое-то мгновение. Взгляд его посветлел. Он продолжал держать у щеки мою руку и молчал. Но как значительно и весомо было его молчание!
Мой гнев к нему, скопившийся за прошедшее время, осел, затух. Хозяин, этот человек с пятном, не вызывал теперь во мне ни неприязни, ни антипатии. Я не видел физических недостатков, уродующих его лицо. За считанные секунды он стал мне близким, дорогим.
Я высвободил свою руку, взял со стула хозяйкино пальто и накинул на плечи Пароконного. Он по-прежнему сидел не шевелясь, глядя в одну точку, и после долгого молчания тихо произнес:
— Вот ты какой!
Это были мои слова, сказанные только что. Видимо, Трофим Герасимович не смог подобрать других. Да и какое это имело значение?
Я взял стул, сел рядом с Пароконным. Спросил:
— Как же ты так неосторожно? А если бы не я, а другой видел?
Трофим Герасимович встряхнулся, посмотрел на меня помолодевшими глазами, развел руки в стороны и ответил:
— Я не господь бог. Вообще, конечно, промашку допустил. Невтерпеж стало.
— А обеспечил ты его здорово, — усмехнулся я, чтобы подбодрить его.
— Как умею, — и хозяин тоже усмехнулся.
Мы просидели вдвоем, с глазу на глаз, всю ночь и даже не заметили, как подкралась поздняя, неяркая утренняя заря.
Я слушал Трофима Герасимовича и сначала задавал себе вопрос: неужто можно так мастерски прикидываться врагом, а оказаться патриотом? Нет, не то. Хозяин не прикидывался. Местные чекисты не без оснований считали его человеком с пятном. Были для этого основания, и довольно веские. Сам Трофим Герасимович сказал мне об этом.
Первая ночевка по пути была в бывшей совхозной бане. Вот там эти собаки и начали измываться над девками. Двоих насмерть замордовали. И Еленку — тоже. Была дочка, и нет ее больше. Эсэсовец Курт замучил. Волосатая обезьяна, впору Райнеке. Но теперь его подлая душа разговаривает с богом. Проучил его Пароконный. На второй ночевке, в деревне Сутяжной, сошлись их тропки. Возле старого колодца перехватил Трофим Герасимович пьяного Курта. Стукнул поганца маленько по макушке, а у него и глаза под лоб закатились. И желудок не ко времени сработал. Жаль вот — воду в колодце загубил таким пакостником. И Райнеке мог прикончить: пьяный тот был в стельку. А потом Трофим Герасимович одумался. Подозрительно. Один пропал, а другой убит. Не убил тогда Райнеке еще и потому, что твердо верил: убьет его в другое время. И время пришло. Тяжелый, правда, день — понедельник, гибельный день, а видишь, как все обернулось.
— Теперь у меня одна дорога, — закончил хозяин.
— Смотри, — предупредил я, — эта дорога ведет не в рай.
— Ладно, Тимофеич. Я не из пужливых.
9. Наперсток и Аристократ
Проснулся я от крепкого толчка в бок. Как человек тренированный, моментально вскочил, не успев еще ничего сообразить. Хмурое предзимнее утро лило серый свет в мою половину. Передо мной стоял хозяин Трофим Герасимович. В руке его светлел листок из ученической тетради.
— Свежая, горяченькая, — улыбнулся он и протянул мне листок. — Вышел по нужде во двор, а она болтается на ветру.
По крупному шрифту первого слова "Товарищи!" я догадался, что это листовка, выпущенная группой Челнока. Под текстом стояло: "Подпольный горком ВКП(б)". Еще вчера ночью ребята приняли от меня копию радиограммы, а утром уже готова листовка. В ней сообщалось, что наступление наших войск под Сталинградом завершилось окружением трехсоттысячной группировки немцев, возглавляемой генерал-полковником Паулюсом. Тем самым Фридрихом фон Паулюсом, который в сентябре 1940 года стал оберквартирмейстером в штабе сухопутных сил Гитлера, правой рукой начальника генерального штаба и принимал участие в разработке пресловутого "плана Барбаросса" — плана разгрома Советского Союза.
Горком призывал советских людей подниматься на борьбу. В нижнем правом уголке листовки значилось: "Тираж 10000 экземпляров". Я улыбнулся. Это шутка Челнока. Для него приписка двух нулей ничего не значит, а для оккупантов… Ого! Они с ног собьются в поисках всего тиража.
— Это правда? — спросил Трофим Герасимович, еще не веря такой крупной победе.
— Правда, — подтвердил я.
— Эх, мать твою… — круто завернул хозяин, оборвал себя и возбужденно закончил: — Пробил час.
Сколько раз Трофим Герасимович давал слово не сквернословить и все срывался. Поймав мой укоризненный взгляд, он почесал затылок, виновато пробурчал: