Победа. Том 2
Шрифт:
– Я считаю правильным замечание мистера Черчилля, – сказал Трумэн. – Польский вопрос слишком сложен, чтобы пытаться решить его сегодня. К тому же мистер Бирнс имеет намерение еще раз встретиться с польской делегацией. Короче, я думаю, что будет полезным отложить эту дискуссию до пятницы.
Черчилль недовольно пожевал кончик своей сигары. Он был согласен с предложением Трумэна по существу, но считал его бестактным по форме. Его покоробило то, что президент не сказал «до возвращения», а предпочел безликое «до пятницы», как будто не был окончательно уверен, что в пятницу в Бабельсберг вернется именно Черчилль.
– Хорошо, –
Но как ни хотелось Трумэну поскорее закончить заседание – к двум часам дня в «маленький Белый дом» должны были доставить донесение о результатах предпринятого минувшей ночью массированного артобстрела японских военных аэродромов и коммуникаций вдоль побережья острова Хонсю, – он все же не мог не считаться с определенными формальностями.
– Следующий вопрос нашей повестки дня касается германского военно-морского и торгового флота. Мне кажется, что мы уже пришли к соглашению по нему. Не так ли?
– Конечно, хотя нам предстоит еще рассмотреть конкретные предложения, – уточнил Черчилль.
Все понимали, что из-за ограниченности времени заняться рассмотрением предложений сегодня невозможно. Таким образом, реплика Черчилля была как бы еще одним напоминанием, что Конференция вновь обретет свой смысл лишь после его возвращения из Лондона. Мимоходом, однако, Трумэн заметил, что помощник государственного секретаря Клейтон и адмирал Лэнд специально занимались вопросом о флоте и подготовили ряд практических предложений.
Сталин насторожился. Он неослабно следил за тем, чтобы под предлогом недостатка времени Трумэну или Черчиллю не удалось бы протащить какое-либо решение, невыгодное для Советского Союза. На этот раз такой угрозы как будто не было: председательствующий откровенно стремился поскорее «свернуть» заседание.
Но Черчиллю не терпелось пустить в ход «тяжелую артиллерию», которой его снабдил Миколайчик, хотя времени для этого не оставалось. Собственной логике вопреки Черчилль предложил обсудить вопрос о перемещении в Германию немецкого населения из Чехословакии и Польши.
Сталин пожал плечами, как бы заявляя этим жестом: «Хотите закончить заседание – давайте закончим, а если есть желание продолжить его, что ж, я не против».
– Чехословацкие власти уже эвакуировали немцев со своей территории. Сейчас эти немцы находятся в Дрездене, Лейпциге и в Хемнице.
– Лишь небольшая часть! – воскликнул Черчилль. – Вы забываете о судетских немцах, которых тоже надо переместить. А их два с половиной миллиона! Кроме того, Чехословакия, несомненно, хочет избавиться от тех немецких граждан, которые в свое время были переселены Гитлером из Германии в Чехословакию, чтобы усилить там немецкое влияние. Их, по нашим подсчетам, не менее ста пятидесяти тысяч. Куда же теперь перемещать и этих и судетских немцев? В чью зону оккупации? Может быть, в русскую?
Последнюю фразу Черчилль произнес не без ехидства.
– А вы знаете, – вроде бы удивился Сталин, – большая часть их действительно стремится в советскую зону.
– Во всяком случае, в своей зоне мы бы этих немцев иметь не хотели, – демонстративно игнорируя иронию Сталина, буркнул Черчилль.
– А мы и не предлагаем вам этого, – объявил Сталин под одобрительный смех большей части участников заседания.
– Они принесли бы нам с собой только свои рты, – повышая голос, чтобы перекрыть смех, почти
«Меморандум» Миколайчика буквально не давал покоя Черчиллю. Он выхватывал оттуда один за другим все новые «факты» и «аргументы».
– Я готов внести ясность, – спокойно сказал Сталин. – Польская делегация сообщила нам, что Польша вынуждена временно задержать этих немцев, чтобы использовать их на уборке урожая. Как только уборка закончится, все немцы будут эвакуированы.
– Значит, ситуация вырисовывается такая, – теперь уже решился на иронию Черчилль, – поляки будут иметь продовольствие и топливо, а мы получим добавочное немецкое население, которое обязаны снабжать и продовольствием и топливом. Не считает ли справедливым генералиссимус войти в наше положение?
– А не считает ли нужным премьер-министр войти в положение поляков, которых немцы разоряли в течение пяти с половиной лет? – жестко спросил Сталин. – Или страдания польского народа не в счет?
«Они, кажется, собираются начать все сначала?» – с сожалением подумал Трумэн и решительно произнес:
– Я не хочу повторяться, джентльмены. О моем сочувствии полякам и русским, о моем отношении к их страданиям вы слышали уже не раз. Но сейчас я хотел бы сделать одно важное разъяснение. Меня смущает то обстоятельство, что мы вольно или невольно как бы предопределяем содержание будущего мирного договора с Германией. А по нашей конституции, этот договор может быть заключен лишь с одобрения сената. Соединенных Штатов. Конечно, я постараюсь сделать все, чтобы получить такое одобрение, но гарантировать его, естественно, не могу.
Трумэн исподлобья посмотрел на Сталина, стараясь определить, какое впечатление произвело на того это заявление. Оно было ответом президента на тот «вольт», который три дня назад выкинул Сталин, желая иметь за своей спиной, так сказать, материализованное польское мнение. Отлично. Трумэн противопоставит ему мнение целого американского конгресса. Мало? Всей американской общественности. Кто лучше американского президента может знать это мнение? Попробуйте спорить!..
Увидев, как Сталин недоуменно приподнял брови, Трумэн не без нарочитого сожаления продолжал:
– Да, джентльмены, я должен считаться с сенатом, а сенат, в свою очередь, должен принимать во внимание американское общественное мнение. Политические настроения в Америке сейчас таковы, что я не могу не считаться с ними при обсуждении того или иного вопроса.
Наступило молчание. Сталин сосредоточенно постукивал мундштуком своей очередной папиросы по краю пепельницы, перекидывая мысленно мост от этого заявления Трумэна к разговору с Гопкинсом, который состоялся в Кремле. «Значит, ссылки Гопкинса на американское общественное мнение не были тогда случайными, – подумал Сталин, – они служили лишь прелюдией к тому, что сейчас произнес уже сам Трумэн. Это, так сказать, заявка на будущее. Почти не замаскированная угроза объявить Конференцию ни к чему не обязывающим словоговорением, как только президенту станет ясно, что добиться того, чего он хочет, невозможно». И тогда Сталин решил прижать Трумэна к стене, заставить его гласно раскрыть смысл своей ссылки на сенат и общественное мнение Америки или столь же гласно дезавуировать свои подлинные намерения. Глядя в упор на него, Сталин спросил: