Побег
Шрифт:
Но глашатай удовлетворился этим, оставив сомнения при себе.
— Тогда пойдем, — сказал он, не особенно примиренный. Внутренние возражения его выдавали брезгливая складка губ и важный поворот головы. А более всего сказывались они в том, что глашатай ни разу не обернулся на спутника, пока не пришли они все к тому же Чаплинову дому, где стояла у подъезда стража, пропустившая и глашатая, и Поплеву, и даже совершенно не уместного во дворце мертвяка.
Тем временем встревоженный донельзя Дивей ожидал государыню, чтобы шепнуть
Что? — заглянул он в очередной раз в преддверье библиотеки, где томились две девушки и неизвестный Дивею придворный чин. Сенная девушка Лизавета, на которой остановил он вопрошающий взор, оглянулась на подругу и поднялась к выходу, стараясь не выказывать того удушливого волнения, которое вызывало у нее появление молодого окольничего. Она нашла его в боковой комнате, где Дивей нетерпеливо ощипывал растрескавшийся лист фикуса.
— У государя на коленях, — молвила Лизавета, обратив к юноше свое округлое лицо. И добавила, предупреждая вопрос: — Только что я глядела. Целуются. Я не могу соваться туда каждый час.
Полнолицая красавица с налитыми плечами, Лизавета носила тяжелые свободные платья, открытые на груди и на спине, а голову венчала округлым тюрбаном горячего багряного цвета, особый жар которому придавало золотое шитье.
— Ты должна мне помочь, — сказал Дивей, отворачиваясь. — Я должен видеть государыню тотчас, как только станет возможно.
В ухватках его сказывалась готовность свернуть на свое всякий час и в любом месте разговора.
— Но что случилось? — спросила она низким, теплых оттенков голосом. Дивей не отвечал, пощипывая фикус. А девушка перебирала гриф и деку круглой мандолины, которую прихватила с собой, когда покидала библиотечные сени. — Ты уже не любишь меня? — сказала она с каким-то непостижимым простодушным удивлением.
Дивей раздраженно покосился на мандолину, слабенький звук случайно тренькнувшей струны заставил его передернуть плечами.
— Тогда на празднике в Попелянах… Не знаю, я готова была княгиню убить, — сообщила Лизавета все с тем же, никогда, казалось, не изменявшим ей добродушием.
— Напрасно. В высшей степени неосмотрительно. Это было бы государственное преступление, — возразил Дивей, бросив недобрый взгляд на мандолину.
И еще погодя юноша болезненно вздрогнул, но не от мандолины уже, от поцелуя — от едва слышного, исподтишка прикосновения влажных губ — в шею.
— Я в опасности, — сказал Дивей, помолчав в ожидании нового поцелуя. — В большой беде. Не удивлюсь, если и жизнь моя под угрозой.
Жалобно брякнула мандолина, выскользнув из расслабленных рук.
И почти тотчас тихо приотворилась дверь, впустив круглую голову с острыми усами — это был Бибич, дворянин окольничего Дивея.
— Государь мой! — сказал он зловещим полушепотом. — Этот человек… — последовала жуткая, но невразумительная гримаса, — здесь! И он принес на спине того… А тот… хуже некуда.
Дивей невнятно выругался.
— Глянь государыню, — нетерпимым тоном велел он Лизавете, и бедная девушка не посмела ослушаться. Оставив шептавшихся мужчин, она заторопилась к выходу, но Дивей снова настиг ее на пороге: — Государь не должен знать, что я здесь! — предупредил он таким трагическим голосом, что девушка разве не пошатнулась.
Лизавета
Лжезолотинка встряхнула головой, обмахнув мужа щекотным потоком золотых волос, и припала на грудь:
— Юлька! Ага! Юлька! Лебедь мне все сказала, теперь уж знаю! Я тоже буду звать тебя Юлька! — и она залилась звонким, самозабвенным хохотом. — Да, решено! Буду звать тебя Юлька! Ю-юлька!
Кое-как справилась она с новым приступом смешливости и принялась терзать волосы мужа, взъерошивая их, как потоптанную траву.
— А Лебедь пусть не зовет! Издам указ, чтобы никто-никто не смел называть тебя Юлькой! Никакие Лебеди, никакие гуси, куры и утки! Нечего! Хватит! Пришло мое время и Юлька мой!
От смеха переходила она к забавной важности, а Юлий, мимолетно поморщившись от усталости в коленях, бережно пересаживал Золотинку и слушал, застыв лицом, словно ему нужно было сдерживаться, чтобы не размякнуть в счастливой и глупой улыбке.
— И велю глашатаям, — чеканила она с вновь прорезавшейся строгостью, — чтобы объявили по площадям, на торгу и на перекрестках, по кабакам, чтобы кликали не по один день. И весь народ чтобы, сколько его ни есть, зарубил себе на носу строго-настрого. Под страхом жесточа-айшего, — протянула она со сладострастием, — жесточайшего наказания! Вот. Пусть все усвоят, что никто не может называть тебя Юлькой. Никто, кроме меня! Никто, чтобы и думать не смел, про себя даже: Юлька! Что в самом деле?! Я запрещаю!
Бумаги пигаликов, однако, не были забыты вовсе, и Юлий под градом упоительных поцелуев косил взглядом на расползающиеся по столу строчки — целые полчища выстроенных в колонны строчек, от которых холодело на душе и замирал смех.
— Ты и вправду дала пигаликам обещание? — спросил он невпопад. Золотинка изменилась в лице… и спустилась с колен.
Она прошлась по комнате, заставленному по самый потолок книгами просторному покою, вернулась к столу и оперлась на разбросанные бумаги, обратив к Юлию ясные, до того ясные, что ничего уже не выражающие глаза. Она молчала.
— Знаешь что… — Юлий осторожно — словно боялся упустить мысль, подвинулся. — Пигалики безжалостный народец. Если уж чего вздумают, то не отступят…
Зимка молчала.
— И вот я думаю, — медлительно продолжал Юлий, — этот упрямый народец не остановится и перед войной… Вот я и думаю, если пигалики поставят нас перед выбором… война или суд… чтобы ты явилась на суд… Давай тогда уйдем.
— Куда? — шевельнула губами Зимка.
— Куда глаза глядят. Я оставлю государство на Лебедь. Она девочка добрая и мудрая. — Он остановился, и хотя Зимка промолчала, возражения ее угадал. — Все лучше, чем война. По тарабарским понятиям война есть самое тяжкое преступление… — сказал он, не пытаясь смягчить свои слова ободряющей улыбкой или притворной легкостью в голосе. — А с Лебедью пигалики воевать не будут. Зачем? Мы бежим с тобой за море. Это будет вторая жизнь, совсем иная. Разве плохо прожить две жизни? Начать все заново…