Побережье Сирта
Шрифт:
Прошло уже много времени, а мы все катились и катились по этим дремотным землям. Время от времени из камышей стрелой взлетала серая птица и терялась где-то высоко в небе, монотонно крича и подпрыгивая в воздухе, как мячик, выталкиваемый из фонтана струей воды. Спустившаяся в котловину длинная и узкая, как рожок, полоса тумана прорезала марь спокойным гудением на два голоса. Иногда порыв ветра извлекал из камыша тоскливый шелест, и с мертвой, лишенной красок поверхности лагун поднималась вверх испарина. Что-то задыхалось за этим рассеянным по пустырям туманом, словно чей-то рот под подушкой. Траншея вдруг опять стала дорогой, из уплотнившегося тумана выступила серая башня, лагуна со всех сторон устремилась к нам навстречу и стала полировать края проходящего рядом с водой шоссе, несколько призраков зданий обрели реальность: это был конец нашего путешествия, мы подъехали к Адмиралтейству. Влажная дорога слабо поблескивала; рядом с силуэтом, который размахивал фонарем, указывая машине извилистый путь сквозь стену тумана, возникли матросский плащ, старая форменная фуражка и искрящиеся брызгами жесткие, короткие усы: капитан Марино, комендант Сиртской базы.
В Орсенне мне говорили о нем мало, да и то (суетность секретных служб проявилась здесь как нельзя более убедительно) неприятно легкомысленным тоном, с той пренебрежительной развязностью, с которой обращают внимание на черточку характера мельком встреченного в свете персонажа, говорили как о человеке просто-напросто «скучном». Подобной обобщенно-негативной характеристики до настоящего времени мне вполне хватало, чтобы держать его где-то на заднем плане. И вот теперь он стоял передо мной: массивный силуэт, появившийся из дождя, весьма реальный контур, вырисовывавшийся наконец из всего этого фантасмагорического марева; нам предстояло существовать с ним бок о бок; я вдруг живо ощутил, что пожимаю руку совершенно незнакомого человека. Рука у него была сильная, медлительная и доброжелательная, прием был оказан любезный, а в голосе сквозила добродушная насмешливость, дабы
Появившееся таким вот образом из призрачного тумана, возникшее на берегу пустынного моря, обрамленного степными травами, Адмиралтейство представляло собой необычное сооружение. Впереди нас, за участком земли, поросшим чертополохом и огороженным несколькими длинными, низкими домами, туман расширял контуры этой разваливающейся крепости. Она выступала из-за уже наполовину засыпанных землей рвов — мощная, тяжелая серая масса с гладкими стенами, с редкими бойницами для стрельбы из лука и амбразурами для пушек. Тем временем дождь полировал ее поблескивающие стены. Тишина была как на потерпевшем кораблекрушение обезлюдевшем судне; не слышно было даже шагов часового на окружающей крепость заболоченной тропе; пучки усеянной брызгами травы там и сям буравили покрытые серым лишаем парапеты; свалка сползающего в ров мусора дополнялась кусками искореженного железа и черепками. Потайной вход в крепость давал некоторое представление о невероятной толщине ее стен: славные времена Орсенны запечатлели свои вензеля на этих тяжелых, низких сводах, где ощущались дух былого величия и дыхание плесени. Из раскрытых на уровне мостовой амбразур, над пучиной неподвижного пара, откуда вверх поднималось ледяное дыхание тумана, зияли пушки, украшенные гербами прежних правителей города. Почти гнетущая атмосфера заброшенности царила в пустых коридорах, испещренных длинными селитровыми подтеками. Мы стояли молча, словно видели в кошмарном сне этого разбитого параличом колосса, эту обитаемую развалину, название которой, Адмиралтейство, звучало как ирония, унаследованная от сна. Дольше всего эта приводящая в оцепенение тишина задержала нас у одной амбразуры, и этот момент запомнился мне благодаря жестам, которые впоследствии стали казаться в высшей степени характерными: всматриваясь в морскую даль, мы были избавлены от необходимости смотреть друг на друга; небрежно прислонившись к лафету огромной пушки, Марино вытащил из кармана трубку и долго стучал ею по ручке замка. Сквозь туман к нам пробился желтый луч, а из внутренних дворов до нас внезапно донеслось мирное кукареканье петуха — незлобивая шутка в этом жилище циклопа, и тут я услышал неожиданно прозвучавшее у меня над ухом очень короткое и очень сухое «вот!», которым Марино как бы подвел черту под нашим осмотром, а затем разрушил чары, сильнее застучав каблуками своих сапог.
Тем временем туман начал окрашиваться в чернильный цвет: наступала ночь. Капитан Марино представил мне трех офицеров, служивших под его началом, — командиров Сиртской флотилии. По случаю моего прибытия ужин в качестве исключения был подан в одном из казематов крепости; потом, в повседневной рутине, этого инстинктивно избегали, дабы не тревожить сновидений: похоже, легендарные бастионы наводили страх на обыденную жизнь. Беседа под этими сводами с тревожным эхом завязывалась плохо; меня забрасывали вопросами об Орсенне, которую я покинул накануне, — Орсенна была далеко; я смотрел, как прямые струйки дыма от праздничных факелов тянутся к низко нависшим голым камням; я вдыхал холодный запах подвала, запах плесени, идущий от каменного пола; слушал, как тяжелые, обитые железом двери пробуждают в коридорах эхо. В слабом, театральном освещении лица присутствующих были с трудом различимы, как в дымке; скованность, напряженность первой встречи усугубляли странное ощущение нереальности происходящего; во время пауз, которые Марино не пытался заполнить, лица приглашенных казались мне каменными, на какое-то мгновение обретали жесткий абрис, превращались в суровые лики старых портретов героической эпохи, висящих во дворцах Орсенны. Настало время тостов, и самый молодой из офицеров пожелал мне: «Добро пожаловать на Сиртский фронт», а Марино, услышав привычное выражение, поднял свой бокал к губам, в изгибах которых таилась явно ироническая улыбка. Мне отвели помещение в командирском флигеле, оказавшемся простым приземистым домом с грубо мощенным полом, в длинных, почти пустых, влажных комнатах которого витал все тот же холодный запах плесени. Я распахнул в ночной мрак окно своей спальни — оно выходило на море — и сквозь непроницаемую темноту почувствовал доносившуюся от лагун слабую пульсацию. Меня заинтриговали большие тени, заметавшиеся на стене в такт колебаниям пламени; я задул свечу и спрятался в оболочку из шершавых, грубых простыней, спрятался в плесневелый запах савана. На меня вновь навалилась темнота, в которой я различал слабый шум волн; чувствуя состояние легкой вечерней дремоты, я ущипнул себя за руку: я был в Сирте. Сквозь тишину до меня отчетливо доносились лай собаки, возня и писк на птичьем дворе. Заснул я почти мгновенно.
Палата карт
В Адмиралтействе легче, чем в любом другом месте, можно было почувствовать, насколько политика мелочного шпионажа в пользу Синьории изжила себя. Стоило мне только подняться на сигнальную башню и бросить оттуда взгляд на Сиртскую базу, как я представил всю степень ее необратимой деградации. Напротив крепости обваливающийся и заросший травой мол прикрывал собой жалкий порт, в глубине которого во время отлива можно было видеть большие, заполненные илом лужи. В самом конце мола, там, где он расширялся, высилась угольная пирамида; уголь из нее брали настолько редко, что в конце концов ее завоевали, заполонили сорняки и даже кусты, приобщавшие ее к пейзажу, как какой-нибудь террикон возле заброшенной шахты. Два мелкотоннажных ветхих сторожевых судна стояли на якоре у мола, а ближе — три или четыре моторные рыбачьи лодки, буксующие при отливе в лужах. В глубине порта виднелась наклонная плоскость, по которой можно было поднимать лодки в сарай для ремонта. Узкий пролив, петлявший между лагунами и зарослями камыша, соединял порт с открытым морем. Обычно порт выглядел погруженным в глубокий сон; только зной колыхал в эти еще жаркие, предшествующие сезону дождей дни желтую траву на молу; не слышно было даже плеска волн у набережной; только иногда, при появлении какого-нибудь патруля, из трубы «Грозного» появлялась тонкая струйка дыма; злые языки в Адмиралтействе утверждали, что этот дым предвещает бури — явление для Сирта редкое, — и капитан Марино с его миролюбивой философией не усматривал здесь никакого подвоха. Небольшая часть экипажей жила на суше, в стоящих рядом с крепостью зданиях; остальные же — в связи с уменьшением служебных обязанностей и с сокращением притока рабочей силы на эту пустынную окраину — обычно рассредоточивались по редким укрепленным фермам, разбросанным на окрестных землях, и пасли там огромные отары полудиких овец — орсеннская администрация, радуясь достигаемой таким образом экономии средств, отпускаемых на содержание этой смехотворной базы, с давних пор закрывала глаза на столь невоинственное поведение ее персонала. Поэтому капитана Марино легче было увидеть не на капитанском мостике «Грозного», а на коне и при шпорах, отправляющимся ранним утром в дальние поездки по степям и проводящим время в щекотливых беседах о жалованье и жилье со скуповатыми фермерами; все чаще и чаще он выступал не в роли моряка, а в роли управляющего мирного предприятия по распахиванию целины. В результате все то, что касалось бюджета и бухгалтерских дел, заняло в деятельности Адмиралтейства главное место: Сиртская база превратилась в причудливое рентабельное предприятие, кичащееся перед столичными кабинетами не столько своими военными подвигами, сколько своими доходами; мало-помалу скрупулезное ведение бухгалтерии и умелое распределение рабочей силы стали краеугольными камнями, служившими Синьории ориентирами при оценке способностей ее офицеров. Так что коммерческий гений Орсенны постепенно обратил себе на пользу военную дисциплину, которая по природе своей должна была бы энергично противостоять ему; причем даже на этом маленьком наблюдательном посту было заметно тревожное и все нарастающее оцепенение: сказывалась тяга к земле, тяга к спокойной жизни, ограниченной узким горизонтом и лишенной приключений. Сидя однажды безукоризненно чистым ранним утром — утренние часы являются украшением сиртской осени — на одном из зубцов крепости, я мог видеть по одну сторону крепостных стен пустое море и освещенный солнцем пустынный порт с его словно проказой изъеденными илистыми берегами и одновременно — по другую сторону — Марино, едущего на коне во главе какого-то отряда наемных пастухов; я касался рукой тяжелых раскаленных камней, знакомых с дыханием пушечных ядер, и ощущал, как во мне поднимается волна печали: мне казалось, что слепой колосс из-за чьей-то измены умирал сейчас вторично.
При таком состоянии застоя мои функции наблюдателя обещали быть не слишком обременительными. Убедиться, что наблюдать в Адмиралтействе совершенно не за чем, было очень легко; чтобы не оказаться в смешной ситуации и разогнать немного скуку затворничества, надо было попытаться приручить своих подопечных, таких с виду безобидных. Роберто, Фабрицио и Джованни, три находившихся под началом Марино лейтенанта, были моими ровесниками, скучавшими в изгнании
В такой отрезанности от всего остального мира была своя прелесть. Донесения, которые я время от времени посылал в Орсенну, были весьма коротки, но зато я писал очень длинные письма друзьям. В эти ясные, спокойные дни иногда мне вдруг начинало казаться, что слабая пульсация этой вот маленькой частицы дремлющей жизни, трепещущей на краю пустыни, отзывается у меня в самом сердце. Облокотившись о крепостную стену с ее пучками сухой травы, свисающими над пропастью, я единым взглядом охватывал все это хрупкое пространство: муравьиное движение людей, изредка снующих туда-сюда, дребезжание повозки, сухой отрывистый стук молотка в сарае в первозданном виде доходили до меня сквозь вибрирующий, подобно колоколу, воздух — в этом привычном, хорошо знакомом мне окружении я чувствовал себя уютно, и все же от всей этой бесхитростной деревенской суеты веяло какой-то тревогой, и было в ней что-то похожее на зов. Казалось, над дремотностью этого смиренного копошения, за которым я, словно с облака, следил со своего наблюдательного пункта, всей своей массой тяготело какое-то сновидение; когда я задерживался на нем взглядом подольше, то чувствовал, как во мне возникает ощущение странности происходящего, ощущение, подобное тому, которое заставляет нас затаив дыхание следить за суматохой муравейника, живущего как будто чисто бессознательной жизнью, под занесенным над ним каблуком. Тогда я мысленно возвращался к Марино и к моему первому осмотру крепости; у меня перед глазами вставал его жест-заклинание, его успокаивающее постукивание трубкой по казенной части пушки, и у меня внезапно возникало острое чувство его веского и покровительственного присутствия внутри этой крошечной колонии. Он же сам и был ее спокойной пульсацией; я видел, как его неуклюжая честная рука осторожно отгоняет тени, нависшие над бесхитростной жизнью; я чувствовал, как сильно я от него отличаюсь и как сильно я его люблю.
Я жил без правил. Времяпровождение в Адмиралтействе не было для нас монотонным; связанное с нашей замедленной и весьма неоднозначной деятельностью, подчиненное превратностям погоды и капризам моря, оно несло на себе печать крестьянского разнообразия и сезонности, и мне легче, чем кому бы то ни было, удавалось избегать малейшей его регламентации. В первые дни я даже страдал от чрезмерной свободы и от незаполненности существования; поначалу я с жаром включился в те неистовые развлечения, которые помогали нам коротать мучительные часы одиночества: мы били гарпунами заплывавшую в лагуны крупную рыбу, гонялись за зайцами, пуская лошадей в галоп по оголенным степным пространствам. Иногда нас приглашали на соседнюю ферму для участия в регулярно устраиваемых облавах на кроликов, опустошающих и без того скудные овечьи пастбища; это служило поводом для больших праздников, во время которых мы до поздней ночи беседовали и пили вино при свете факелов. От нашей дневной добычи, сваленной на гумне в высокую груду, в вечернем воздухе распространялся сильный запах диких животных. Мы возвращались верхом на лошадях, усталые и сонные; в то время как над степью занималась заря нового дня, свет бледнеющего на горизонте пожара возвещал о завершении еще одной облавы. Я был не очень вынослив; после подобных развлечений у меня болело все тело и в сердце замирала пустота; пытаясь убежать из Орсенны в эту грубую, здоровую жизнь, я преуспел лишь отчасти. Однако мало-помалу она стала окрашиваться для меня в один необычный цвет; праздность первых дней помимо моей воли начала организовываться вокруг некоей субстанции, которую нельзя было больше считать таинственным центром притяжения. Подобно тому как ребенка притягивает к себе какой-нибудь обнаруженный в развалинах тайник, меня привязывала к себе крепость с ее секретами. Когда в середине дня жара становилась невыносимой и наступал час полуденного отдыха, Адмиралтейство пустело; я же именно в этот час, никем не замеченный, пробирался вдоль рва через заросли чертополоха к потайной двери. Длинный сводчатый коридор и сырые разрушающиеся лестницы вели меня во внутреннее помещение крепости, на мои плечи ложилось покрывало могильной сырости — я входил в палату карт.
С того самого первого раза, когда, обследуя лабиринт проходов и казематов, я из чистого любопытства толкнул ее дверь, то ощутил, что мною постепенно овладевает чувство, определить которое можно, только сказав, что оно принадлежит к разряду тех чувств (говорят, что в самом центре России есть такие степи, причем самые что ни на есть обыкновенные, где стрелка компаса, когда по ним проезжаешь, начинает вдруг неожиданно отклоняться), которые заставляют отклоняться стрелку того невидимого компаса, что ведет нас по стезе безмятежной жизни, и вдруг ни с того ни с сего указывают вам притягательноеместо, куда следует идти не сопротивляясь. Что в первую очередь поражало в этой длинной и низкой сводчатой палате, так это просто необыкновенная чистота и неукоснительный, маниакальный порядок, царившие посреди пыльной обветшалости разрушающейся крепости, высокомерный вызов увяданию и вырождению, великая и одновременно разрушительная способность быть одним в поле воином, удивительное и сразу бросающееся в глаза стремление остаться во что бы то ни стало готовой послужить. Внимая скрипу дверных петель, впускающих в это бдительное одиночество, я чувствовал себя смущенно, словно выходил из экипажа на торжественный обед, на который еще не собрались гости, и испытывал легкий шок, какой испытываешь, когда, толкнув дверь вроде бы пустой комнаты, вдруг обнаруживаешь там кого-то затаившегося и подслушивающего, видишь окаменелое, растерянное, отсутствующее и зловещее, как у слепца, лицо.
Комната была не то чтобы темной, но свет, проникающий через стекла витражей, потерявших прозрачность из-за бугрящих их поверхность пузырей, казался каким-то неопределенным, словно постоянно тускнеющим; царившая там в любое время дня полутьма как бы содержала в себе в растворенном виде застойную печать сумерек. В комнате стояло несколько рабочих столов из полированного дуба; у стен располагались шкафы из темного дерева, где находились книги — почти исключительно фолианты с выцветшими переплетами — и старинные навигационные инструменты. У задней стены зала, вдоль другого ряда шкафов, украшенных проволочной сеткой, проходила достигавшая середины свода узкая, легкая галерея. Голые стены, карты полушарий, запах пыли, неровные, как ладонь, ветхие столы со следами полировки и бесконечными зазубринами вызывали ассоциации с классной комнатой, но толщина стен, монастырская тишина и плохое освещение подсказывали, что изучали в этом помещении какую-то особую, нынче уже совсем забытую науку. Это еще первое пока впечатление почти тут же было омрачено другим, более озадачивающим: в комнате как бы сохранялось что-то от той тяжелой атмосферы, от того духа увядшей, застоявшейся мысли, которые обычно держатся в местах, где на стенах вывешивают записанные обеты. А когда, словно влекомый смутным чувством аналогии, я делал несколько шагов к центру комнаты, взгляд вдруг завороженно останавливался на внезапно возникающем посреди блеклых чернильных разводов и пыли большом пятне свежей крови на правой стене — это было большое знамя из красного шелка, жесткими складками струящееся вдоль всей стены; то была эмблема Орсенны — стяг святого Иуды, реявший на корме адмиральской галеры во время фаргестанской кампании. Перед ним возвышался длинный помост со столом и единственным стулом, который в этой чем-то напоминающей западню комнате сразу становился точкой прицела и центром притяжения охотничьих интересов. Тот же самый магический и иррациональный голос, что призывает нас сесть на трон в заброшенном, превращенном в музей дворце или в кресло судьи в пустом помещении суда, звал меня и к этому стулу; на столе лежали карты Сиртского моря.