Побратимы
Шрифт:
— Так точно, товарищ гвардии старшина.
10
В пятницу состоялся музыкальный вечер. Пришли все офицеры. Старшина Николаев ни с того ни с сего вырядился в парадный мундир.
— Понимаете, — объяснял он капитану Ермашенко и взводным, — стал снимать чайник с плиты и на себя его опрокинул.
— Не ошпарились? — участливо спросил командир роты.
— Бог, как говорится, миловал. Чайник-то был холодный. А вот на вечер идти было не в чем, пришлось парадный доставать из чемодана. Хорошо, Маша нынче дома, погладила. А то хоть на вечер не ходи.
Старшина рано овдовел. Жил вдвоем с дочерью.
В дочери Николай Николаевич души не чаял. И был очень доволен, что, окончив десятилетку, она не сумела поступить учиться дальше и осталась с ним. Понимал разумом, что ей надо учиться, обязательно надо, что надо устраивать свою жизнь не здесь, в крошечном закордонном гарнизоне, а сердце подсказывало другое: пусть Маша останется пока с ним. Ему, может, и служить-то не так уж много осталось. Выйдет скоро в отставку старшина, и тогда они вместе решат, как дальше устраивать Машину судьбу.
Одного боялся Николай Николаевич — Машиной молодости. Не без тревоги наблюдал, как дважды в году — на восьмое марта и в день рождения дочери — солдаты покупают в складчину и дарят Маше духи, косынки, клипсы и прочие женские безделушки, а потом — букеты первых подснежников и первых ландышей. Конечно, приятно отцу, что всем она нравится, его Маша, ну а ведь придет время, когда она понравится кому-то одному больше, чем всем остальным, и этот один ей тоже понравится больше, чем все остальные. Что тогда?
Генка наверняка знал Машину историю, но то ли у него действительно стало мало слов, как он выразился сам, чтобы рассказывать о Маше, то ли все эти дни он был занят подготовкой к музыкальному вечеру (шутка ли — больше месяца не прикасался к скрипке!), но не он мне рассказал о ней, а Сережа Шершень, А ему — Атабаев, После комсомольского собрания Атабаев стал многое рассказывать Шершню.
Все заняли свои места. Старшина вышел к столу, установленному посредине прохода.
— Разрешите начинать, товарищ гвардии капитан? — обратился он к ротному.
— Да, конечно. — Капитан занял место в первом ряду, который в знак уважения отвели офицерам.
Старшина открыл музыкальный вечер и пригласил за стол командира роты и Карпухина. Генка достал из футляра скрипку, смычок, положил их на стол. Волнуется, будто на конкурсе скрипачей. Вот чудак! Ну что особенного — сыграть для товарищей. Впервые, что ли? Но он волнуется, то и дело вынимает из кармана платок, трет им руки. Николаев предоставил слово командиру роты.
Ермашенко взял в руки Генкину скрипку, вышел из-за стола, Все притихли.
— Не бойтесь, играть я не буду, — улыбаясь сказал гвардии капитан, — не умею. Но музыку люблю и потому решаюсь сказать несколько слов перед выступлением товарища Карпухина. — Он вытянул перед собой Генкин инструмент, провел пальцем по струнам. — Нехитрая с виду вещица, малюсенькая, в солдатской тумбочке умещается, а сила в ней преогромная. Потому как в ней живет музыка. Она,
— Запевай!
Чертыхнешься про себя поначалу, вот, мол, удумал, и так сил нет никаких, а тут еще петь надо. Однако песня уже звучит, набирает силу. «Безусые комбаты ведут своих орлят…» И откуда что берется! Шаг становится тверже. Будто второе дыхание появилось. И жара вроде схлынула, как бы свежестью потянуло. Приободрились курсанты, повеселели. Знай себе чеканят шаг под мелодию. Великое дело в нашей службе песня, музыка!
Ермашенко сделал небольшую паузу и спокойно закончил:
— Утомил я вас, наверно, разговорами. Пусть лучше товарищ Карпухин нам сыграет, — он подал Генке скрипку и сел на свое место.
Генка бережно принял из рук командира инструмент.
— Спасибо вам, товарищ гвардии капитан, за такие слова о музыке, — сказал он, поднявшись из-за стола.
Он прижал подбородком к левому плечу деку скрипки и осторожно тронул смычком струны. Скрипка отозвалась протяжной, чуть грустной мелодией. Она запела о соловьях, которым вовсе не следовало тревожить солдатские сны, потому что и без них бойцам не до сна: гремят орудия, строчат пулеметы — идет война. Но что война для соловья? Соловью, ошалевшему от весны, от парного духа земли, от пробудившейся после долгого зимнего сна природы, нет никакого дела ни до войны, ни до солдатского сна. В мире есть только его соловьиная песня, и он, забыв, что идут бои, щедро одаряет ею всю округу.
Не поставив точки в мелодии о соловьиной фронтовой весне, скрипка повела рассказ о синем платочке. Генка, широко расставив ноги, полузакрыв глаза и припадая ухом к деке, словно стараясь первым услышать мелодию, чуть раскачивался в такт музыке. Пальцы его приплясывали на грифе, а смычок то замедлял, то убыстрял свой бег, плавно скользя по струнам, будто совсем их не касаясь. Все сидели не шелохнувшись.
И вдруг смычок в Генкиной руке остановился, повис в воздухе, и на самой высокой ноте скрипка неожиданно замолкла. Никто не понял, что произошло, но почему-то все, как один, обернулись назад, вслед за Генкиным взглядом. Возле двери, у тумбочки дневального, стояла высокая и худенькая, как тростинка, девушка в светлом плаще, с зажатой в руке светлой косынкой. Длинные прямые волосы цвета спелой ржи рассыпались по ее плечам. «Маша», — догадался я.
— Извините, я помешала, — сказала она, ни к кому не обращаясь, — но мне тоже хотелось послушать музыку. Можно?
— Милости просим, Машенька. — Капитан Ермашенко встал с места, подошел к девушке, взял ее под руку и проводил в первый ряд. Офицеры потеснились, уступая Маше место. Все это заняло каких-нибудь две-три минуты. Генка простоял все это время в одной и той же позе: чуть наклонившись вперед, с повисшим в воздухе смычком. Впрочем, эту подробность, пожалуй, заметили только двое: я и старшина Николаев. По крайней мере, мне так показалось, но, может, я и ошибся.