Поцелуй у ног богини
Шрифт:
Амир быстрым шёпотом перевёл ей суть разговора. Она разобрала только «муслим» и «хинду». Язык, к которому приручили наш народ колонизаторы – английский, она понимала едва- едва. Языки нашего народа – хинди, маратхи, урду, малаялам, конкани, ория были для неё потоками переломанных слов.
Амир шепнул эту бессмыслицу про «муслим» куда-то в висок Марии и тут же отстранился. Воздух перемешивал вентилятор с лопастями во весь потолок. Все говорили громко, как оглохшие, стараясь перекричать образ белой женщины, которая могла быть только видением. Они горячо и хрипло полосовали пространство долгой «х», рубили его туповатой
Резко вылетел свет, шум вентилятора стих. Стали слышны далёкие человеческие вопли, смешанные в одно, удары металла, приливы неизвестного ржавого моря. Мария и Амир по пути со станции принимали этот звук за гул завода. Мать зашумела ящиками, привычно находя на ощупь свечи и спички. Стук и шорох ненадолго перебил уличный скрежет.
В колыхающемся мерцании Амир отвел Марию спать в многоугольную комнатушку, пристроенную к дому. Там оставляли на ночь велосипеды, стоял узкий диван в кривом углу и грязноватый пластиковый стул. Амир тронул плечо Марии и ушёл неровным коридором, стены которого закачались от колебаний огонька.
Отец смотрит с крыши
Он колеблется всякий раз, когда я прошу
Донести нашу любовь до света.
Мина Кандасами, «Неназванная любовь»
Амир повернул к лестнице, открыл решётку и поднялся на крышу, где ждал отец. Отец сказал голосом старца:
– К утру они всё здесь разнесут.
На других крышах тоже стояли мужчины. Смотрели, как течёт в рыхлое небо дым из квартала в километре от их жилищ. Папа заговорил тихо и хрипло, будто опасался словами разрушить город.
– Всё началось из-за пандала* индусов. Ты знаешь улочку у мусульманского кладбища, где похоронен твой дед?
Амир кивнул, он ссутулился и дожидался, пока папа расскажет своё, и потом, возможно, будет что-то и о Марии. Кровь то приливала к его лицу, то снова откатывала незаметно под смуглой кожей. Крики и хаос в глубинах родного города почти не волновали его теперь, в сердце жила тревога посильней.
– Индусы ходили поклоняться Дурге* к этому пандалу, жаловались, будто громкоговоритель из мечети мешает. Многим мешали их песнопения у кладбища. Они шли к Дурге, кто-то из наших перегородил им дорогу. Подрались, а как же! Пока тебя ещё не было, чужие приехали на грузовиках. В квартале мусульман они кричали, что нам место в могилах или в Пакистане. Наши парни схватились за арматуру. Видишь, что случилось к концу дня, – и он обвёл взглядом ночь.
– Это всё политика, политикам не нужна гармония, – Амир помолчал и решительно сказал, – для нашего поколения нет «наших» и «не наших», мы все хотим жить в гармонии.
Отец глянул в его лицо, как смотрят на больных, и продолжил говорить медленными фразами, останавливаясь после каждой.
– Не знаю, выйду ли я в понедельник на завод. Не хватало ещё, чтоб остановилась работа, – Амир услышал, как в груди отца скрипит дыхание. – В этом районе живут одноклассницы девочек, там медресе, государственная школа, а полиция ничего не делает.
Струи дыма царственно поднимались, лились, как заколдованные белые реки по синему полотну небес. Многим
Наконец папа изменил тон, так что голова Амира дернулась в нервном тике. Отец заговорил ласково на урду, благородном языке мусульман их края. Он изъяснялся на нём, когда хотел подчеркнуть важность своих мыслей:
– Бета*, сыночек, – папа наполнил голос добротой и терпением, так же он объяснял Амиру в детстве безрассудство некоторых поступков. Амир пошатнулся навстречу горящему городу, и жалость к отцу сдавила его сердце.
Али
Так он идёт укладываться спать,
Статистику по радио послушав.
Он думает о предках и о внуках.
Делип Читре, «Отец мой возвращается домой»
Амир жалел отца за самого себя. Думал нём: «Папа простой и добрый человек, как будто навсегда обделённый чем-то, но принимает это без ропота, как должное. Он столь же часть Асансола, как его стены, уголь, мощные и тоскливые трубы на берегу реки Дамодар».
Отец гордился простыми вещами: своей семьёй, тем, что работает на заводе с самой огромной печью в стране. Каждое утро он смотрел из окна на могучие серые заводские стены и дым. Завод громко со стоном дышал, и это значило: жизнь идёт правильно, в ней будет хлеб и молоко, будет чай, рис и сари для Мумтаз. Долгие годы он смотрел на трубы, как символ несокрушимости бытия и защиту.
Смотрел по утрам брошенным матерью мальчиком, который подавал воду и закуски в заводской конторе, относил полученные рупии бабке. Старуха только молилась, всегда закутанная в чёрную чадру, и ждала денег от непутёвой дочери. Смотрел потом, когда стал рабочим, и после, когда его чудом без связей и взяток назначили управляющим цехом за особое, почти религиозное старание. Звёзды тогда выстроились в небе неповторимым узором: на завод приехал англичанин, учил, как правильно работать. Он заприметил Али с его отчаянным усердием. На то место метили родственники мелкого начальства, но его назначили, ему поверили. Завод был его мечетью, директор был его имамом, рабочие долго заменяли ему семью.
Потом рождались дети, другие, не понятные ему. Девчонки, у них на уме одна ерунда: призраки и танцы. Старший Амир, он его любил бесконечно, а тот раз за разом разочаровывал его. Али считал, что какая-то чёрная блудная кровь просочилась и отравила детей. Может быть, кровь его пропащей матери. Когда он стал подмечать в детях странную тягу к другой, не трудовой, не в меру весёлой жизни, они с Мумтаз были ещё молоды, и даже могли бы людям на смех завести ещё ребёнка, но он боялся, что и этот несчастный будет отравлен.