Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Почему Бразилия?
Шрифт:

Что я с трудом переносила, так это его обещания, которые он не мог выполнить из-за возвращающегося безумия. Я была загнана в угол, заперта в этой квартире вместе с дочерью, успевшей привязаться к нему. При этом он и ее делал несчастной, доставая своим антисемейным бредом. На него вдруг накатывало, ни с того ни с сего он впадал в безумие — при виде пасхального яйца или потому, что мы собирались уходить, и я спросила: подождешь меня? А он: нет, выйду когда захочу, я свободен в своих передвижениях, догонишь меня внизу. И т. д. До бесконечности. Это случилось в Цюрихе, я как раз попросила подождать меня, чтобы вместе спуститься по лестнице. В пятницу вечером мы, естественно, говорили по телефону. Он прилетел в субботу рано утром. Мы занялись любовью, а потом я отправилась на свою перовую в этот день встречу. Он пошел погулять. Когда он вернулся, я уже освободилась, мы поднялись в номер и уснули. А когда он проснулся, то сказал мне: в Швейцарии в субботу все закрывается в четыре часа, надо быстро идти. Я была готова, потому что спала не раздеваясь. Мне оставалось только надеть туфли. А он говорит: я спускаюсь и жду тебя внизу. А я ему: нет, подожди меня. Он отказался. Спуститься самостоятельно со второго этажа мне не трудно, но я видела, что он намерен в очередной раз утверждать свою независимость и свободу и с этой целью использует дурацкий спуск по лестнице, всего несколько ступенек, и я решила в данном случае не попустительствовать. Нельзя оставлять незамеченными столь явные проявления безумия. Я все поняла по его голосу, по его изменившемуся лицу, на котором не осталось ни следа улыбки. Он повторял: я сам, я сам спущусь по лестнице. Спустившись с ним, я бы вторглась в его личное пространство, отняла бы у него жизнь, это бы означало: я не могу и шагу без нее ступить. Если бы он отдал себе отчет в том, что сейчас делает, я бы снова получила право надеяться. Поэтому я решила не оставлять это без внимания. Я не вышла из номера. Он спустился по лестнице, как и хотел, один. И ждал меня внизу. Но я передумала — не потому что он поступил вопреки моему желанию, просто я не собиралась прогуливаться по берегу озера с чокнутым, хватит с меня. Хватит с меня сумасшедших. Сумасшедшие больше не казались мне трогательными. Несчастный безумец, вынужденный спускаться за 30 секунд до меня, в полном одиночестве, по лестнице стоящего у озера отеля «Зеегартен». Так вот, мне не хотелось выходить на улицу. Я подумала, что он все поймет, но ничуть не бывало: он ждал под дождем, я наблюдала за ним из-за занавески, он надел свою красную кепку. Как сумасшедшие, у которых иногда бывают оригинальные отличительные признаки. Похоже, он не нервничал. Я не могла его бросить вот так. Я решила выйти, мне нужно было расслабиться перед вечерним публичным чтением. Можно посмотреть на озеро, да и Цюриха я не знала. Но гулять с ним я не намерена — тут ничего не изменилось. Когда я вышла, он направился ко мне. Я ему сказала: не хочу гулять с тобой — и двинулась по направлению к озеру. Дойдя до озера, я увидела, как по параллельной улице к озеру выходит он. Я смотрела на воду. Я была

уверена в себе на этот раз. Или он поймет, что был не прав, что проявил психическую неуравновешенность, или мы расстаемся. Тут он подходит ко мне. И говорит: предупреждаю, я приехал в Цюрих ради тебя, если я не смогу гулять с тобой, это потеряет смысл, если ты так будешь себя вести, я уезжаю, сразу же сажусь на самолет и улетаю, и ты меня больше никогда не увидишь. Слышишь? А я ему сказала (и я не притворялась, я действительно так думала): прекрасно, улетай, мне совершенно неинтересно гулять по берегу озера с человеком, который даже не способен подождать меня, чтобы вместе спуститься по лестнице, настолько он не в состоянии позиционировать себя, настолько нуждается в том, чтобы постоянно доказывать самому себе, что не утратил ни один из своих независимых рефлексов. Который приезжает в Цюрих ко мне, но злится на меня за то, что я его сюда затянула, злится настолько, что не способен спуститься по лестнице с той, к которой приехал. Он повторяет свою угрозу. Если угрозу повторяют, значит, ее не выполнят. Он ее повторил. Я остаюсь непреклонной, я не собираюсь отступать ни на миллиметр. Потому что на этот раз у меня безупречные аргументы, я знаю: единственный шанс, который у нас остается, — это его признание собственного безумия. А иначе я не могу прогуливаться с ним по берегу озера. Я действительно не могу и не должна, я не должна продолжать иметь дело с людьми, ни в чем не отдающими себе отчет. Он упрекнул меня в ответ: ты как маленькая девочка, боишься, что тебя бросят, это глупо. Капризный ребенок, который хочет, чтобы с ним спускались по лестнице и подчинялись его желаниям. Скандал нарастал, я беспокоилась за свой голос из-за вечера. И вдруг в какой-то момент он со всем согласился, стал мыслить ясно, все признал. А что касается брошенного ребенка, это связано с его сыном. Тут, по крайней мере, все было видно невооруженным глазом, тогда как у тех, кто скрывает свою игру, срывы случаются редко, болезненные приступы самоутверждения эпизодичны, и тогда возникает иллюзия нормы. У Пьера это стало случаться не реже одного раза в день. Не нужно разговаривать с ним ни по утрам, ни по вечерам, ни когда он работает, ни когда углубился в свои мысли. По утрам с ним нельзя разговаривать, пока он не прочтет все газеты. Некоторые формулировки, некоторые темы выводили его из себя. Однажды во вторник, когда у Леоноры на следующий день не было занятий, я подумала, что можно вечером сходить втроем в ресторан, но он и слышать об этом не хотел. Однако я регулярно делала попытки поговорить нормально. Из-за него у нас установилась не самая приятная атмосфера. Он жил в своем пузыре, не поддерживая с нами отношений. Мы ему мешали. Я это ощущала, Леонора ничего не говорила. Она шла в школу, не получая перед уходом никакого тепла. Я чувствовала, что скоро мы упремся в стену и наверняка однажды расстанемся. Вначале я испытывала необъяснимый дискомфорт, потом замечала, что у него меняется выражение лица. Видела, как его место занимает псих: у него округлялись глаза и открывался рот, из которого вырывался лишь нервный смешок. Или слова вроде: и речи быть не может, чтобы заставить меня испытать только отрицательные стороны семейной жизни. Причем в этот момент он не отдавал себе отчета в том, что говорит. Он находился в состоянии постоянного отрицания. Однажды в ресторане Экса он заказал столик на имя Анго — то есть получилось Пьер Анго — и заявил, что не видит в этом никакой проблемы, просто ему надоело по три раза повторять по буквам свою фамилию. Когда он уходил утром в таком состоянии — что иногда случалось, — то, закрыв дверь лифта, выглядел как псих за решеткой. Бедняга, несчастный безумец, который даже не осознает, что им управляют на расстоянии. Он утратил всю личную свободу. В своем возрасте он стал игрушкой семейного и, я бы даже сказала, национального, присущего евреям, невроза, причем не имел ничего против этого. Он пал жертвой невроза еврейского народа и своего семейного невроза, и это было очень серьезно, невероятно серьезно. Я все понимала и, вероятно, могла бы даже выдерживать его истерики, но не каждый же день, это уж слишком, и в результате у меня снова скрутило спину. Я была не в состоянии шевельнуться и презирала себя за то, что не сумела осознать: если уже более тридцати лет безумцы постоянно присутствуют в моей жизни, значит, так будет всегда. Никогда мне не удастся избежать их появления. В моей постели всегда будут безумные мужчины. Ну да, в постели они успокаивались, становились нормальными. Но уже через мгновение пузырь вновь закрывался. Делался непробиваемым. Мы загуляли по Цюриху, была суббота, я заметила, что он испытал на улице сильное волнение при виде магазина Вебера. Это крупный швейцарский производитель игрушек, в его магазин родители водили Пьера, приезжая из Лиона, когда он был маленьким. Вместо того чтобы вести себя естественно, он устроил мини-спектакль по полной программе: как, как, я прихожу к Веберу, а магазин закрывается? Меня не пускают к Веберу? Захлопывают дверь перед носом? Это мне запрещают войти к Веберу? Вместо того чтобы сказать: смотри-ка, магазин Вебера, я в него ходил, когда был маленьким, в Базеле или в Женеве. Вместо того чтобы зайти, посмотреть, как там все выглядит, и не устраивать дурацкую клоунаду. Нормальное состояние? Ну, уж нет, ни за что. Быть самим собой? Он все время пребывал во власти невроза, в каждый конкретный момент, постоянно и с непременной истерикой, — или же во власти своего персонажа, ПЛР. Это его инициалы, так он подписывает свои журналистские материалы. Информация была его наркотиком. Пресса. На отдыхе он вскакивал с постели в полвосьмого утра, принимал душ и бежал за газетами, и пока этого не сделает, оставался на взводе, уже с самого утра. Когда же он наконец-то заполучал свои газеты — между прочим, их добывание иногда было почти подвигом, например за границей, — когда он наконец-то держал их в руках, битый час, полтора, два часа с ним категорически нельзя было заговаривать. Газеты надолго оставались его единственным окном во внешний мир. Возможно, с помощью информации он строил мост, стену, которая поддерживала бы его в и дение мира, или раму для этого в и дения? А может, он выстраивал защиту от последствий закона о свободе слова? Чтобы владеть надежной информацией, позволяющей возразить? Самое главное — не упустить ее, пусть и с опозданием на три дня, не важно. Это была вполне физическая потребность — в бумаге, типографском тексте, фактуре. Плотности. Раньше он играл в такую игру: ему завязывали глаза, и он узнавал любую газету вслепую, на ощупь, по весу и форме.

Он знал, как их отыскать. Сразу же по приезде он фиксировал все точки продажи. Высматривал их во время прогулок. Следил за этим, как можно следить за объявлением войны. И назавтра, прямо с утра, он отправлялся, можно сказать, на охоту. Принимал душ и отправлялся, он мог вернуться и через час, проведя весь этот час в поисках. Потому что если он не обнаруживал того, что ему нужно, то брал у продавца списки заказанных изданий и выяснял количество экземпляров. Он выходил рано, чтобы газеты еще не успели продать. И не слишком доверял продавцу и тому, что тот скажет, поэтому просил показать и вчерашние списки. А если и после этого не находил того, что хотел, — как это случилось, например, в апреле, мы тогда были в Италии, в часе езды от границы, там легче найти немецкие газеты, чем французские, из-за туристов; и хоть мы были всего в часе от французской границы, даже «Нис-Матен» он с трудом отыскал, — это приводило его в ярость, и в течение целой недели он изрыгал проклятия в адрес французской прессы, орал, что это его не удивляет и, если так будет продолжаться, он перейдет на работу в иностранную газету или начнет издавать за границей собственную. Ежедневно охота возобновлялась и никогда не проходила одинаково, потому что запасы и заказы газет не были постоянными, все делалось беспорядочно. Он покупал итальянские и немецкие газеты, поскольку, хоть и не говорил на этих языках, все понимал по верстке, макету, набору. Он отказывался ехать туда, где нужные ему газеты нельзя было достать дольше двух дней подряд. Например, в Асуан в Египте, куда я хотела съездить еще раз.

Мы жили вместе уже шесть месяцев, и за эти шесть месяцев лишь в отпуске, вдали от Парижа, он не был слишком напряженным. Он вообще ожидал самого худшего, каждый день готовился отразить все возможные угрозы, чтобы избежать западни, в которую его могли заманить запереть. Когда я звонила в газету в первой половине недели — а звонила я редко, в основном это делал он, — он спрашивал, как у меня дела, то есть как я справляюсь, держусь ли, потому что у него была только я и он это знал, несмотря на его желание вернуться в свою конуру, как он это называл. Было воскресенье. Вот уже шесть месяцев в выходные все шло плохо, а в будние дни в разные вечера — по-разному. Однажды в субботу, когда он пошел за сорочкой, которую мы заказали у «Аньес б.» — это была светло-голубая сорочка, — мы впервые за шесть месяцев гуляли в субботу днем по шестому округу, все бы могло быть спокойно и безмятежно хоть один раз, и погода была хорошая. Леонора осталась ночевать у подружки. Полнедели, когда я звонила ему в газету, он говорил: я уже заканчиваю. Он заканчивал в среду и всю вторую половину недели, повторяя, как больной: я заканчиваю. Я заканчиваю. Как дела? Я заканчиваю. Единственные слова, которые он произносил, словно эпилептик во время припадка. В отпуске я была на сеансе шиацу, и, едва до меня дотронувшись, девушка сказала: у вас совсем не осталось резервов. Как говорят о редкостном случае, с озабоченностью. Когда он меня спрашивал, держусь ли я, это было из-за того, что мне больше не удавалось писать.

Мы шли по Сен-Сюльпис, там комиссионный магазин: когда я их вижу, мне обязательно нужно зайти; он ждал меня на улице и курил. И тут я почувствовала: все, есть, сейчас он копит напряжение. Я вышла, мы направились дальше, к «Аньес б.», забрали голубую сорочку, потом ему захотелось авторучку — он рассказал мне о «Паркере» который у него когда-то был. Напряжение нарастало, никакой расслабленности, никакого спокойствия. Я ничего не говорила, я ждала, ждала, когда он расслабится. Но начинала понимать, что назревает кризис, а он этого даже не замечает. Он шел в метре от меня, впереди. Наверняка чтобы показать, что я тут не главная, что он сам по себе. Он прогуливается, руки в карманах, такой вот независимый человек. Нам совершенно не обязательно все время быть вместе. Он может приходить и уходить. Он закрылся внутри своего пузыря и даже не мог улыбнуться. И руку протянуть не мог. Не мог обнять меня за талию, ничего не мог сделать — был замкнут в своем шаре. Он шел на два шага впереди меня по улице Севр, я остановилась и сказала: все, я возвращаюсь, мне надоело, до сих пор я пыталась помочь тебе, клала руку тебе на плечо, убирала ее, если чувствовала, что она тебя раздражает, но больше я не могу, не хочу больше жить с человеком, который замкнулся в одиночестве в своем пузыре и не обращает на меня внимания. Он не был опасен, но заставлял меня страдать, наблюдая, как напрягаются его мышцы, а рот сжимается и становится совсем крошечным, — все это заставляло меня страдать. Я больше не могла выносить безумие. Прошлым летом с Мишелем на меня так действовали его круги под глазами. И губы, которые раздвигались в подобии улыбки, открывая очень редкие зубы. Улыбка, которой он наконец-то выражал то, что все время думал: как он нас всех ненавидит. А еще — что я, в частности, замечаю соринку в глазах ближнего, но отнюдь не бревно в собственном глазу. Тогда я тоже старалась вытерпеть по максимуму, пока могла. Я никогда не сдавалась, у меня хорошая закалка. Но начиная с сентября выносливости у меня оставалось все меньше и меньше. Меня всегда притягивали слабые и безумные, и я их всегда притягивала. Пьер сказал мне, что, если бы у него была возможность нажать на кнопку, чтобы все прекратилось, он бы этого не сделал. И не спросил, что бы сделала я.

Половину недели он заканчивал, остаток недели готовился к следующему окончанию, а вечером возвращался домой, принимал ванну — ванну он принимает дважды в день, это его единственный отдых, плюс хлеб, который он обмакивает в какао, утром по воскресеньям. Выходил из ванной, если нужно было идти на ужин, куда его пригласили, или если он кого-то пригласил, в этом случае он всегда готовил одно и то же блюдо, и оно мне не нравилось. Соте из телятины, а я не люблю мясо. Зато все его друзья были в восторге. Все слышали рассказы об этом блюде, оно являлось частью сконструированного персонажа, неотъемлемой составной частью. Он персонифицировал неодушевленные предметы вроде своего скутера, своего соте из телятины или фильмов про тайных агентов, он цеплялся за все это, как за спасательный круг. А еще в Вентабрене существовала «приемная семья». [45] Жестко настроенный против семьи, он при этом имел «приемную семью», что было совершенно нелепо. Он жил в состоянии постоянного противоречия, ориентиры у него либо отсутствовали, либо были взаимоисключающими, то и дело меняющимися. Его теории противоречили одна другой, такие двойственные теории — ведь они служили обоснованием для совершенно различных, протекающих параллельно жизней. Он вел на автопилоте две жизни, с двумя разными двигателями, с двумя рулями: в одной он был категорически против семьи, а в другой объедался крем-карамелью в Вентабрене, своей приемной деревне. Об отце он не говорил никогда. Разве что вспоминая о красивой мебели пятидесятых, авторской, которая была у отца. Он себя периодически спрашивал: не знаю, что же с ней сталось? И его глаза загорались. Первые магазины, в которые я с ним пошла, были магазинами мебели того времени. Я ездила на экскурсию в лагерь Заксенхаузен, в Германии, недалеко от Берлина. Накануне в одном из ресторанов Ораниенбурга мне показали паркет восемнадцатого века, закрытый толстым листом плексигласа, в доме банкира-еврея, превращенном в ресторан. Здесь любили ужинать крупные политики, потому что можно было закрыть двери и оказаться таким образом в небольшом салоне. Назавтра я захотела посетить лагерь. Вечером Пьер не смог вынести моего рассказа об этом. А два дня спустя, когда я уже вернулась в Париж, было жарко, а я привыкла непременно закрывать все окна и двери на ночь, мне необходима тишина, темнота и тепло, и вот я проснулась — я просыпаюсь каждую ночь, уже двадцать лет могу спать только с лекарствами, а если не сплю, то выспаться днем мне уже не удается, и усталость давит, копится. Пьер тоже проснулся, пожаловался на жару и попросил оставить дверь открытой, но я ему сказала, что предпочитаю спать с закрытой дверью — из-за шума. И тут он начал кричать, он вопил, еще

окончательно не проснувшись: ладно, ладно, закрывай, закрывай дверцу печи. Утром мне пришлось срочно звонить моему психоаналитику. Пьер сказал, что это была шутка и в любом случае он имел в виду «закрой дверцу печи, но за нами»; ты же не закрывала дверь, чтобы выйти, оставив меня внутри, конечно, ты ведь вернулась, чтобы снова лечь в постель, и ты ее закрыла за собой, и мы оба оказались в печи. Как ты могла подумать, что я имел в виду иное?

45

«Приемная семья» — семья, в доме которой (вместо отеля) можно остановиться на время отдыха; такой отдых в семьях организуют, в частности, различные благотворительные организации.

С другой стороны, у его матери были периоды увлечения мистикой — буддистской и католической, — в девять лет она заставляла его изучать катехизис и йогу, а потом вернулась к иудаизму. Два месяца он провел в инкубаторе для недоношенных, в семье его считали чудесным образом спасенным. В еврейской семье, которая во время войны пряталась на фермах недалеко от Лиона. Ему исполнилось сорок в год, когда мы встретились, и никто ему не позвонил, даже его восемнадцатилетний сын, он был изолирован от всех, у него была только я. Однажды в воскресенье он пошел смотреть «Перл Харбор». Ему нравились фильмы о войне, с самолетами, кораблями и особенно с подводными лодками. Ну да, все те же закрытые пространства, пузыри. С ним случилась ужасная истерика, и мне тоже больше ничего не хотелось, кроме как остаться одной, во всяком случае, не с ним, я находила жизнь с ним слишком утомительной. Он вернулся, и последовал очередной взрыв. Он сказал: мне тебя не хватало в кино. Я ответила: мне не важно, что тебе меня не хватает, когда я не с тобой, главное, чтобы тебе было хорошо со мной, когда я рядом. Все начиналось заново и наверняка превратилось бы в очередной скандал, но тут позвонила Каролин, и я спросила, стало ли ей лучше. Она сказала: да, мой психоаналитик привела меня в норму. И снова: я такая же, как ты, наслаждаюсь нарушением правил. Я ответила: нет, я — нет. А она: ладно, пусть будет так, мне нравится нарушать правила, значит, чего уж потом удивляться и т. д. и т. п., когда я пускаю дочку к себе в кровать утром по воскресеньям и т. д. и т. п. Мне это надоело. Уже накануне я не могла уснуть из-за того, что она наболтала. Захотелось сразу же повесить трубку. Я немножко подождала, а когда снова заговорила с Пьером, это закончилось уже четвертым кризисом за выходные. Он ушел на балкон, я — в ванную. Я плакала, а он курил. Временами он становился совершенно бесчувственным, мог слышать мой плач, но это даже не мешало ему работать. Всякий раз, как я упрекала его в постоянном напряжении, в неумении получать удовольствие, к которому он никогда не относится просто и легко, он мне говорил, что я все усложняю. При этом, когда я ему описывала по телефону из Берлина печи крематория, он потребовал, чтобы я замолчала. Хотя еще утром, когда я туда собиралась, он просил меня обо всем рассказать ему по возвращении. Это было выше наших сил. Мы ничего не могли сделать. Ситуация стала совершенно неуправляемой. Мы ничего больше не контролировали. Однажды, после очередного кризиса, я плакала на улице Порталис, а он притянул мою руку, чтобы я почувствовала, как напрягся его член. Что он хотел этим доказать?

Сильви спросила меня: ну как там у тебя с твоим мужиком? Я ответила: ну-у-у… Она мне сказала: в прошлый раз это была великая любовь. Я ответила: да, только слишком много скандалов. Она спросила: но вы миритесь? Да, всякий раз мы миримся. Мы знаем, что должны быть вместе. Но он сумасшедший, он весь во власти разных теорий и формул — я так больше не могу. Жизнь на автопилоте, испачканные мазутом птицы, биологические часы, сентенции вроде «работать для следующего поколения», «да, но почему», — у него на все есть свои формулы, нечто вроде точек отсчета, что постоянно проявляется и в его высказываниях, он за них цепляется, не может без них. Плюс несколько любимых ориентиров — подводные лодки, фильмы экшн, «Апокалипсис сегодня», Вьетнам и пресса. В голове — только «Нью-Йоркер», французская пресса, за которую стыдно, не существующие более во Франции интеллектуальные дебаты, а еще — из-за своей работы — он иногда выдает: надоело мне наблюдать за ними в бинокль. У меня это вызывает отвращение.

Параллельно он испытывал ностальгию по Лотта континуа, Аксьон директ, РАФ. [46] Он считал эти названия красивыми. Все, что исходило от него, все, что его касалось непосредственно, вызывало у него отвращение или разочарование, начиная с семьи и кончая Францией, включая интеллектуальные дебаты и евреев. Все, что близко касалось, всегда его разочаровывало. Даже когда он говорил об Аксьон директ и Лотта континуа. Он восхищался РАФ и Лотта континуа и считал Аксьон директ более слабой, жалкой, менее эффективной. Он говорил: это была бесцветная эпоха, с черно-белой «Либерасьон», со старыми, левацкими, подходами, в Италии действовали Красные бригады и Лотта континуа, в Германии — РАФ, а во Франции почти ничего не было, так, по мелочи: «Либерасьон», несколько гошистов, новые философы вроде Сартра, Глюксмана, кафе «Флор». В Италии и Германии людей убивали, их находили в багажниках автомобилей. Я заметила, что он любит попадать в ситуации, когда он заранее знает, что ему будет скучно. Я читала, что шизофреники часто рождаются в среде, которой они бессильны что-либо противопоставить. Все априори разочаровывало его и тут же забывалось, это его ободряло, он все-таки ввязывался в такие ситуации, а затем испытывал облегчение благодаря разочарованию, о котором тут же забывал. Разочарование тоже шло на автопилоте. Он отправлялся на ужины, на коктейли, в рестораны, встречался с друзьями или знакомыми. Там никогда ничего не происходило, а когда он возвращался, оказывалось, что он скучал и, следовательно, был рад вернуться. Но меня такой режим совершенно не устраивал. Он получал подтверждение, что был прав: действительно, нужно было сидеть дома и никуда не ходить. Каждый новый выход приносил очередное доказательство. Он был совершенно прав, как можно реже выбираясь из своего пузыря. Он предавался бредовым фантазиям по поводу войны во Вьетнаме: хорошо бы очутиться там репортером. Его ностальгия была такой сильной, что уже смахивала на меланхолию или, может, на Sehnsucht, [47] — говорят, это немецкое слово непереводимо. Он не оставлял себе ни единого шанса, выкуривал две пачки сигарет в день, питался совершенно беспорядочно, уставал, мало спал: если бы он заполнил тесты для расчета ожидаемой продолжительности своей жизни, у него бы вышла самая маленькая цифра. Жизнь в одиночестве, как я помнила, отнимает два или три года от ожидаемой продолжительности жизни. Он постоянно пребывал в унынии, по любому поводу: потому что во Франции больше нет интеллектуальных дебатов или потому что все девушки, с которыми он раньше встречался, — испачканные мазутом птицы с тикающими биологическими часами, как он это называл. Одной из его ключевых фраз была: я не торгуюсь, или еще: я не демократ. Все непременно подпадало под какую-то из его формул. Однажды во вторник вечером мы были свободны, а Леонора уехала в гости к подружке из двадцатого округа. Я хотела пойти с ним куда-нибудь — в кино или еще куда-то. Но Паскаль Сильвестр [48] устраивал ужин. Я устала, накануне у него случилась очередная истерика, и я потом не спала до трех утра, а проснулась в шесть: нужно было провожать Леонору на Бют-о-Кай, сперва на метро, затем долго пешком, да еще возвращаться на автобусе, и я совершенно не хотела идти в гости. Я бы с удовольствием посмотрела какой-нибудь фильм, мы могли бы пораньше поужинать где-нибудь или дома вдвоем, но он настаивал, а я хотела быть с ним, и в конце концов мы пошли к Паскалю Сильвестру. Тот уже несколько месяцев жил с Сандрин Боннэр. [49] Между прочим, он ни с одной женщиной дольше недели не выдерживал. Мешали его вечные навязчивые идеи, к тому же он никогда не покидал пределы своего седьмого округа. А с Сандрин Боннэр все изменилось, уже несколько недель он жил в ее загородном доме, готовил ее дочери разные варианты клубничного мороженого: мороженое Бен и Джерри с клубникой, клубничное мороженое, мороженое со свежей клубникой, с фруктами и клубникой «тагада». Пьер повидал сотни подобных ужинов. После них он бывал рад вернуться и снова оказаться вдвоем со мной. Ему нужно было сравнивать свою судьбу с судьбой других людей, поскольку собственных внутренних ориентиров у него не было. Поэтому бесконечно много времени тратилось всего лишь на сравнение, оценку, прочувствование того, что ощущалось. Тогда как мне вовсе не требовалось ощупывать каждый сантиметр вокруг, чтобы узнать, что я его люблю.

46

Лотта континуа, Аксьон директ, РАФ — террористические организации, действовавшие соответственно в Италии, Франции и Германии.

47

Сильная тоска (нем.).

48

Паскаль Сильвестр — спортивный комментатор.

49

Сандрин Боинэр — известная актриса.

Два года назад я ждала звонка от Эрика: он предупредил, что позвонит и что ему необходимо день или два никого не видеть, в особенности меня. Потому что я ему кое-что сказала или, точнее, написала. В ожидании звонка я читала, это была книга Линды Ле, и вдруг наткнулась на такую фразу в конце страницы: «Но ведь обо всем уже сказано: о любви, о смерти, о смерти любви и любви к смерти, которая преследовала меня, вызывая желание вывалиться из окна, спрыгнуть с поезда, вскрыть вены, нанести на свое тело стигматы разрушенной любви». Я ждала звонка от Эрика, он все не звонил, уже шла вторая половина дня, и я вдруг подумала: а что, если он вскрыл себе вены? В двадцать лет он уже пытался совершить самоубийство, наглотавшись лекарств, и пролежал три дня в коме, все тогда решили, будто это из-за проваленного экзамена, и никто не понял, что дело совершенно в другом. Я повторяла себе: а что, если он вскрыл себе вены, а что, если он покончил с собой, а что, если он мертв? Я стала звонить, никто не брал трубку. Я предположила, что он отключил телефон, ведь на самом деле у него нет причин для самоубийства. Это было в воскресенье, когда все аптеки закрыты, дома оружия он не держит, в нож я не верила, и к тому же у него был ребенок. Но если он попытался покончить с собой и если его еще можно спасти, то нужно спасать. Я продолжала повторять себе, что «с точки зрения здравого смысла, никакой опасности нет», но вероятность, пусть и слабая, засела в голове, и с этим я ничего не могла поделать. Все бывает, произойти может что угодно. Возможно, я рискую быть вышвырнутой, но не хочу рисковать найти его мертвым. Поэтому я к нему поехала. Эта фраза — «обо всем уже сказано: о любви, о смерти, о смерти любви и любви к смерти, которая преследовала меня, вызывая желание вывалиться из окна, спрыгнуть с поезда, вскрыть вены…» — не давала мне покоя. Я позвонила приятельнице, чтобы она посидела с Леонорой, вызвала такси, потому что идти не могла — у меня подгибались ноги, я была слишком напугана. Я не разговаривала с таксистом, который сказал, что дорога вся разбита, уж не помню, что он говорил. Я попросила подождать, всего пять минут, мне нужно только проверить. Он припарковался. Я позвонила, решетка была очень высокой и стены тоже. Я звонила несколько раз и подолгу, но, естественно, безуспешно. Я позвонила в другие квартиры. Перелезть через решетку я не могла, она была слишком высокой. Ставни, которые я видела, были закрыты. Тогда я решила, что сбоку, наверное, сумею разглядеть больше, — если зайти через соседний дом, там была стенка с маленькой решеткой наверху, скрытой за деревьями, и, подтянувшись, я обнаружила, что ставни на стеклянной двери открыты. Я взобралась на стену, схватилась за ветки, некоторые из них сломались, соседи закричали, но я все-таки успела перелезть через стену, — поцарапалась, однако оказалась с другой стороны, в саду, его там не было, стеклянные двери внизу закрыты, а ставни открыты, я звала, стучала, а потом выбила дверь, которая выглядела менее прочной. Все это мне кажется сейчас таким далеким. Я проникла в дом. Эрик сбежал вниз с криком: «Да в чем дело, что стряслось?» Он сразу вернулся в Париж и сказал, что теперь мы уже не будем видеться несколько дней. Я звонила и звонила, но все без толку, потому что у него был включен автоответчик и он фильтровал звонки. В конце концов он мне написал, что ему нечего сказать, не на что надеяться, нечего ждать, нечего предложить. Он писал, что мертв и не знает, сколько это продлится и сможет ли он вообще однажды из этого выбраться. Писал, что ничего не слышит и не видит, ничего до него не доходит, ничего не происходит и не меняется, и он даже не знает, хорошо ли ему или плохо в таком состоянии. Он писал: в любом случае, если что-то есть, я это отыщу, а если ничего нет, то ничего и не будет, так что все равно… Он писал: то, что мы пережили вдвоем, рассыпалось и разлетелось, все было слишком рано, не знаю, должно ли это было вообще случиться, мною двигал порыв, а потом все разбилось, и я не уверен, любил ли тебя. Мне кажется, я не люблю тебя, — и я люблю тебя бесконечно, невероятно, великолепно, но я тебя не люблю; может, я просто не люблю никого или разучился любить. Мне больно, что ты, наверное, из-за этого страдаешь или чего-то ждешь. Я не люблю любовь, я ненавижу ее, я теперь не выношу, чтобы ко мне прикасались, не выношу прикосновений, ласки, желания, любви. Я полон противоречий. Надеюсь, ты будешь двигаться дальше, будешь жить. И еще он писал: может, я умер от невозможности любить тебя. Мне все это надоело. И с Мари-Кристин я была рада, когда все кончилось, потому что отдавала себе отчет в том, насколько я себя растратила и сколько времени потеряно. Потеряно совершенно впустую, ни на что.

Была одна история с Клодом, летом, 23 июля, я точно помню дату, мы с Пьером отдыхали в районе Экс-ан-Прованса и поехали вечером в Авиньон. Мы пили вино на площади Крийон, было очень жарко. Пьер читал газету. Как обычно. И вдруг я заметила Клода на противоположной стороне площади, точно напротив. Я сказала Пьеру. Я не хотела, чтобы они встречались, никто не хотел, и он не хотел, и Клод тоже. Он был с Александрой. Я следила взглядом за всеми их передвижениями, задаваясь вопросом, как они пойдут по этой площади, и надеясь, что Клод не окажется рядом с нами, что мы не пересечемся. Это было ужасно. Я хотела подняться, чтоб он увидел меня и изменил маршрут. Сцена продолжалась добрых четверть часа. А может, всего пять минут. Но это были долгие пять минут, полные напряжения. Пьер прятался за своей газетой, но все-таки пытался узнать, как выглядит Клод, а я этого не хотела. Еще чуть-чуть, и Клод с Александрой прошли бы мимо нас, как вдруг повернули в другую сторону, — они просто прогуливались, не торопясь, разглядывая витрины. Клод и не представлял, что я неподалеку. Я поднялась, надевая солнечные очки, чтобы спрятать глаза. И вот тут Клод наконец-то увидел меня, я издали заметила движение его губ, он говорил: там Кристин. И они сразу же ушли в сторону, противоположную той, где я находилась. А Пьер начал отпускать шутки на эту тему, он все искажал своим юмором, только усложняя и так непростую для меня ситуацию, он ничего не понял или отказывался понимать. И я помню, что сказала тогда: посмотрим, что будет, если однажды мне придется говорить о тебе в прошедшем времени. Но это на него никак не подействовало.

Поделиться:
Популярные книги

Вечный. Книга V

Рокотов Алексей
5. Вечный
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга V

Камень. Книга 4

Минин Станислав
4. Камень
Фантастика:
боевая фантастика
7.77
рейтинг книги
Камень. Книга 4

Игра со Зверем

Алексина Алёна
Фантастика:
фэнтези
6.25
рейтинг книги
Игра со Зверем

Идеальный мир для Лекаря 7

Сапфир Олег
7. Лекарь
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 7

Мост душ

Макинтош Фиона
3. Оживление
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Мост душ

Лучший из худших-2

Дашко Дмитрий Николаевич
2. Лучший из худших
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Лучший из худших-2

Случайная свадьба (+ Бонус)

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Случайная свадьба (+ Бонус)

Газлайтер. Том 3

Володин Григорий
3. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 3

An ordinary sex life

Астердис
Любовные романы:
современные любовные романы
love action
5.00
рейтинг книги
An ordinary sex life

Двойня для босса. Стерильные чувства

Лесневская Вероника
Любовные романы:
современные любовные романы
6.90
рейтинг книги
Двойня для босса. Стерильные чувства

Секреты серой Мыши

Страйк Кира
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.60
рейтинг книги
Секреты серой Мыши

Надуй щеки!

Вишневский Сергей Викторович
1. Чеболь за партой
Фантастика:
попаданцы
дорама
5.00
рейтинг книги
Надуй щеки!

Камень. Книга шестая

Минин Станислав
6. Камень
Фантастика:
боевая фантастика
7.64
рейтинг книги
Камень. Книга шестая

(Не)зачёт, Дарья Сергеевна!

Рам Янка
8. Самбисты
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
(Не)зачёт, Дарья Сергеевна!