Под бурями судьбы жестокой...
Шрифт:
Вчера старый слуга рассказывал, что Дмитрий Николаевич влюбился в богатую графиню Надежду Чернышову, поместье которой с роскошным дворцом было в соседстве с Яропольцем, родовым поместьем его матери, Натальи Ивановны Гончаровой, в девичестве Загряжской.
— Хоть и богатые Чернышовы,— рассуждал старый слуга,— а баре-то не сильно, видно, их почитают. Брат
Надежды Чернышовой декабрист был. А сестра Александра замужем за Никитою Муравьевым. Вот вам и баре! Вот вам и графы! — И, доверчиво понижая голос, оглядываясь на дверь, старый слуга шептал: —Дмитрий-то Николаевич боялся, что беден для Чернышовой. А Наталья Николаевна, сказывают, отписала ему, что, мол, постарайся, братец, понравиться
На чаек к гостям заглянул и швейцар. У дверей стоял он всегда важный, подтянутый, а тут — словно другой человек вошел. Пуговицы ливреи расстегнул, развалился в старом кресле.
— Ну, какие новости о наших барышнях? — прежде всего спросил он.
Петр пожал плечами.
Дед Софрон промолчал.
— Так-таки и не знаете? — захихикал швейцар.— Думаете, наверно, что у вас по-особому людские живут? Ни чё не знают? Нет, братцы, шалишь! В людских все известно становится скорее, чем у бар. Не знаете рази, что в доме Пушкина такое творится, что хошь святых выноси? Сестер-то у себя зазря приютили Пушкины. Там и без них-то неразбериха шла по всем правилам.
Швейцар с нехорошей улыбкой рядом с именем Натальи Николаевны поставил имя императора Николая.
Петр пытался перевести разговор на другое. Но швейцар с упоением поведал какую-то путаную историю, в которой, кроме Натальи Николаевны и красавца корнета Дантеса, была замешана и Екатерина Николаевна.
Петр ничему не поверил. Только понял, что та, которая была для него святыней, опутана сетью грязных сплетен и в свете и в людских.
Он не спал ночь. Образ Натальи Николаевны не исчезал из его воображения. Он никогда не видел Пушкина, но она не могла допустить нечестности. В людских о Пушкине говорили хорошо. Даже здесь, в поместье Гончаровых. Чужих бар слуги обычно обливали грязью, о своих говорить побаивались. Петр много читал книг Пушкина. В Ильинском ему давали книги управляющий, попи учитель. Сказки Пушкина с детства он знал почти все на память. Знал и многие стихи.
В Москве, читая Пушкина, сжег он не одну свечу, а в Ильинском — бесконечное множество лучин.
Не знал Петр вещего письма Пушкина, написанного жене 14 июля 1834 года:
Но обеих ли ты сестер к себе берешь? эй, женка! смотри... Мое мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети — покамест малы, родители, когда уже престарелы. А то хлопот не наберешься и семейного спокойствия не будет!
Из поместья Гончаровых уехал Петр мрачнее тучи. Софрон, понукая крепкого в яблоках жеребчика и покручивая в воздухе кнутом, пытал парня о его плохом настроении. Петр не выдержал, осадил старика крепким словцом. Долго ехали молча.
К вечеру устроили привал на берегу неизвестной речушки, покрытой у берега нежным ледком, окаймленной кустарником с пожелтевшими и уже почти облетевшими листьями. Разожгли костер. Вскипятили воду, пили, сидя на поваленном дереве и перекладывая из руки в руку обжигающие железные кружки.
Памятуя дневную вспышку Петра, Софрон первый не начинал разговор. Молчал.
Петр неожиданно разговорился по душам:
— Дед Софрон, а семья-то была когда-нибудь у тебя?
— Как же, Петруша, жена была. Сыночек. Дак вот, когда два годика ему сполнилось, нас с женой и разлучили. Вишь ли, графине горничная понадобилась в Петербург. Была жена моя на глаз ладная, а уж хозяйка из нее — редкая. Все умела. Руки золотые. А меня в Билимбаевский завод отправили. Сначала вроде бы ненадолго. А потом забыли. Сыночек у сватьи остался. Не углядели — в колодце утонул. А
Жена моя теперь при внуках графини. Ну, встретились.
В комнату даже впустили меня, вдвоем с Настей оставили. Смотрю и дивлюсь — чужая баба. Не сильно старая, а не узнаю — и только. Вот когда заговорила — по сердцу точно пилой провела. Голос-то тот же, тонкий, с придыхом. «Что, говорит, сынка нашего не уберег?» И в глазах слезы. «Как уберечь-то? Я же в Билимбае был». Оказалось, баба ничего и не знала. Вот такая жисть, Петр! Мой наказ тебе — не женись. Нам, дворовым, семейными быть никак нельзя. Если, конечно, баре не оженят. И так ведь бывает. Им не резон, чтобы дворовые потомства не имели. Не резон. Один убыток.
Петр выплеснул остывший кипяток из кружки, бросил ее в полотняный мешок и спросил:
— А ты, дед, о Пугачеве слыхал?
— Слыхал. Только веры во все это не имею. Ежели он в самом деле был царь, так поиграл бы с народом и снова придавил. А коли сам из беглых, судьба ему не могла улыбнуться. Бог его рабом сотворил. Против бога пошел — не получилось добра. И нас с тобой бог рабами сотворил. Стало быть, обиду держать не на кого. Одних бог богатыми сделал, других обездолил.
— Да разве я о богатстве, дед Софрон? Я бы согласен нищим сидеть на паперти, только бы вольным быть. Вот ведь нашему управляющему выпало же такое счастье.
— Может, и тебе выпадет. Бог, он знает, кому что положено.
— Знает,— не то подтвердил, не то усомнился Петр.
— Ну, а как тебя встретил барин в Полотняном заводе? Попрчветил ли? — поинтересовался старик, ощупывая увязанные стопы бумаги.
— Приветил,— сказал Петр, вспоминая красивое лицо Дмитрия Николаевича.
— А младшую сестричку, сказывают, мамаша ихняя без приданого выдала. Вроде бы сам Пушкин за нее на приданое деньги давал.
«И этот все знает»,— с неприязнью подумал Петр.
Софрон продолжал:
— Пушкина-то они, Гончаровы, во всем вокруг пальца обвели. И с приданым. И сестер жены подсунули — живите, мол, в Петербурге вместо Полотняного завода, авось женихи-то и найдутся. А они, эти сестры-то, и взамуж не вышли, и, говорят, весь дом взбаламутили.
— Ты же сам, дед Софрон, говорил, что на все воля божья...— с отчаянием сказал Петр.
— Оно, конечно, воля божья. Но муж должон жену в строгости держать. Баба-то Наталья Николаевна красоты необыкновенной. А сам-то он ни лицом, ни статью не вышел. Человек он, все сказывают, хороший, но опять же какой жене по ндраву придется, когда муж и днем и ночью бумагу марает, на стихи переводит. Вот мы ему везем сколько! — кнутом показал Софрон.— Воз цельный. А думаешь, надолго ему?
— А ты, дед Софрон, видел Пушкина?
— Видел не раз. А как-то и поговорил. Было это в тех местах, куда мы с тобой прошлый раз ездили. В Захарово барин меня посылал, к княгине Голицыной. Пакет отвозил и какой-то ящик. Тяжеленный. Одному не поднять. Ну вот, слухай: я решил поехать до Захарова. Марья в Петербурге вещицу одну купить заказывала и денег давала. Ну вот, отвез я ей вещицу-то, от Захарова повернул на большую дорогу, что из Москвы до Звенигорода. Еду. Чую: лошаденка что-то прихрамыват и прихрамыват. Слез я с телеги. Глянул. Вроде на заднюю правую хромат. А так ничего и не видать. Подкова крепко держится. Пальцем подавил. Не больно, видно, не брыкатся. Только хотел влезть на телегу — смотрю, из леса Пушкин выходит. Аопотина на ем фартовая: на плечах крылатка распахнутая, в руке листья разных цветов. Хошь рисуй!