Под кровом Всевышнего
Шрифт:
Я целовала мамочку, переживавшую за меня больше всех. Она говорила: «Я так боялась, что ты умрёшь. Ведь я сама вынесла в жизни не одну, а семь операций, знаю, что это такое! Мне скоро семьдесят лет, я уже не смогу вырастить твоих детей, я очень слаба. Ну, Господь помиловал, только поберегись пока, а то шов разойдётся — и конец!»
Я сидела между отцом и матерью, благодарила их за заботы, ласкала моих старичков. Я ждала, что к ним в этот вечер приедет Иван Петрович. Я рассказывала, как этот хирург неотступно дежурил около меня после операции, рассказывала о его мировоззрении и наших с ним беседах. Я просила папочку постараться открыть Ивану Петровичу преимущества нашей православной веры, сделать это осторожно и тонко, чтобы не обидеть нашего благодетеля. Папочка мой говорил:
В тот день должен был приехать на квартиру к старичкам и мой дорогой супруг. Как он встретится с хирургом-евангелистом? Ведь я про все, про все описала моему батюшке в листочках, которые передавали ему от меня те, кто меня посещал. А самого батюшку своего дорогого я не видела уже очень давно, ужасно соскучилась по нему.
Иван Петрович приехал первым и сидел в кресле у папы в кабинете, где они мирно беседовали. Мамочка готовила чай. Наконец позвонили в дверь. Я открыла — мой батюшка! Он, радостно улыбаясь, спросил:
— Боюсь дотрагиваться до тебя... Как ты теперь?
— Ничего! — мы обнялись осторожно, поцеловались.
– Здесь Иван Петрович. Уж ты поблагодари его...
— Где он?! Где Иван Петрович? — громко сказал Володя, почти вбежал в кабинет и кинулся на шею хирургу, который встал навстречу батюшке. Супруг мой обнимал и целовал врача, жал ему руку, без конца благодарил: — Спасибо! Спасибо, мой дорогой! Вы вернули мне жену, а детям нашим — мать! Спасибо!
И все пошли к столу, счастливые, сияющие.
Я чувствовала их любовь, но была ещё так слаба, что вскоре извинилась и ушла в мамину спальню, чтобы лечь. Неожиданно пришёл в гости друг моего отца, генерал. Папа очень любил Константина Михайловича и был рад его визитам. Он сел со всеми к столу. Через приоткрытую дверь был слышен их разговор. Я была очень благодарна Господу, что Он прислал генерала именно в этот час, когда тот мог своим веским, авторитетным, научным словом подтвердить мировоззрение моего отца. Они были всегда единомыслящими, поддерживали морально друг друга в те годы воинствующего атеизма.
Генерал, снимая военную форму, ходил в штатском костюме в тот же храм, куда ходил и папа, — в церковь Ильи Пророка в Обыденском переулке. Чтобы не быть узнанным, генерал стоял в алтаре. Он был очень видный, высокого роста, с красивыми и благородными чертами лица. Он рассказывал, что по делам службы однажды задержался до вечера в районе метро «Сокол». Был канун большого праздника, тянуло в храм. Переодеться генерал не успел, снял папаху и простоял всенощную во Всесвятском храме, где народу было всегда полно. Когда генерал в толпе выходил из храма, какой-то нищий наставил на него аппарат и сфотографировал его с его погонами. На работе генерала опять вызывали после этого случая в особый отдел, требуя от него объяснения в его поведении. Константин Михайлович никогда не отрекался, подтверждал, что верит в Бога и любит храм. Начальство его разводило руками. Спорить с ним никто не мог, ведь все военные были абсолютно безграмотны в вопросах веры. Видно, генерал был незаменим в научных трудах и вопросах. Его «протрясли», но оставили на прежней должности, решив (как он сам говорил), что у всякого, даже учёного, может быть своё «хобби», свои увлечения и странности. «Кто увлекается шахматами, кто собаками, кто театром, кто спортом... Ну, а этот — храмом...»
Ну, а я была рада, что Иван Петрович вошёл в наше общество и увидел, какие в семье православного священника бывают учёные богословы.
Снова в Гребневе
Наступило лето. На Планёрной, где жила наша семья, кругом дома оставалась ещё непролазная грязь, нигде не было ни деревца, ни кустика. Любочку с Федей отпустили на каникулы, и они рвались в своё прекрасное Гребнево. Духовные чада отца Владимира пришли на помощь нашей семье: приехав из Лосинки, они отлично убрали и проветрили тёплым майским воздухом наш замороженный зимою дом.
Я не могу одна пользоваться этими земными благами, я приглашаю к себе на лето Гришу и Кириллушку, товарищей моего Феди. Да и отблагодарить Ивана Петровича мне очень хочется, поэтому я беру к себе его восьмилетнего сына и забочусь о нем, как о своём ребёнке. Мать Гриши и бабушка впервые в жизни расстаются со своим любимцем. Я приглашаю их на лето тоже в Гребнево, нахожу им дачу напротив нашего дома. Но Валентина Григорьевна ещё преподавала немецкий язык в вузе, поэтому смогла приехать на дачу только в начале июля. Она говорила мне: «У меня больной ребёнок, я боюсь, что вы с ним не справитесь. Гришу очень трудно накормить, мы с бабушкой до сих пор часто кормим его с ложки. У Гриши сильный диатез: гноятся глазки, распухают губки, пальчики на руках трескаются, тело зудит, как от укусов насекомых, даже часто поднимается температура. Но в Москве ребёнок мой без воздуха, все дни проводит за книгами, в постели...»
Я знала все это, так как Гриша часто пропускал занятия в школе, Федя приносил ему домашние задания. Но я уверяла Валентину Григорьевну, что среди природы, на воздухе, у Гриши болезнь утихнет. Сама же я решила усердно молить Бога, чтобы Он излил Своё милосердие и на членов семьи Ивана Петровича. Я знала, что родители будут посещать сына, и радовалась, что буду их часто видеть. Ах, как мне хотелось, чтобы огонь святой любви снова согрел их сердца, чтобы они познали истинное счастье в Боге, Который есть воплощённая любовь. Да, я горячо и много тогда молилась. Я знала, что Господь слышит меня. Об этом времени в 1947 году мне предсказал отец Митрофан: «Молитва твоя дойдёт до Бога, отец вернётся в семью, но...» Я перебила тогда батюшку, испуганно спросив: «Как? Разве Володя уйдёт из семьи?» Отец Митрофан ответил: «Нет, Володя, твой муж, тебя никогда не оставит. Я не о нем говорю, а о том человеке, за кого ты молиться будешь. Таковы пути Божьего смотрения: Господь даёт одной душе, которая ближе к Нему, нести к Богу другую душу, соединяя на земле их судьбы, вселяя в сердца жалость...»
Восьмилетний Гриша оказался серьёзным, спокойным Мальчиком, но избалованным излишней заботой о нем матери, бабушки и тётки. Он объявил мне:
— Кушать я у вас не буду, потому что я ненавижу обедать, не люблю ужинать...
— Ну, будет видно, — ответила я спокойно.
Утром Гриша сказал:
— Завтракать не буду. Но молочка попью.
В обед, когда Федя и Кира сели за стол, Гриша ходил по коридору и твердил: «Не буду есть». Я налила ему супу, но он не подошёл. Его удивляло наше спокойствие и то, что никто ему ничего не говорил, не обращал на него внимания. Дети уплели котлетки с пюре, запили компотом, помолились, поблагодарили и отправились на верхнюю террасу отдыхать, как у нас всегда днём полагалось. Федюша лет до тринадцати обычно ненадолго засыпал, чему другие матери очень завидовали, говоря мне на собраниях: «Потому ваш ребёнок и бодр во вторую половину дня, потому и уроки быстро делает, и гулять успевает. А наши сидят весь вечер и дремлют над домашним заданием, ничего не успевают...»
Я мыла посуду, Гриша ходил голодный, заглядывал на кухню, где стояли его нетронутые порции.
— Иди наверх, ложись отдыхать, — сказала я, — ведь все утро носился по берегу.
Гриша спросил:
— А когда все ещё раз будут кушать?
— Не скоро, вечером, часов в шесть, когда батюшка приедет.
— Так мне ещё четыре часа голодать?! Нет, я не вытерплю, сейчас поем, — Гриша с жадностью заработал ложкой. — Значит, я пообедал? Ну, а уж ужинать не буду!
Вечером приехали и старшие мои дети. На столе стояла большая сковорода, из которой каждый таскал вилкой себе в рот, Гриша ходил вокруг и облизывался. Он спросил: