Под местным наркозом
Шрифт:
И своими огрызками – на три человека один карандаш, ведь все приходилось делить – мы записывали: „Чем бы хорошая кухарка ни начиняла гуся, без эстрагона, без трех веточек шуршащего, пахучего эстрагона гуся нельзя назвать фаршированным".
Нам, которые были счастливы, когда удавалось нарвать между бараками одуванчиков на добавочный супец, нам, смиренно вылизывавшим свои миски, Брюзам перечислял виды начинки. Мы учились и записывали: „Начинка из яблок. Начинка из каштанов…"
А один, весивший на семь кило ниже нормы, спросил: „Что такое каштаны?"
(Так бы сегодня разглагольствовать телевизионному повару Брюзаму по первой программе:) „Глазированные каштаны. Засахаренные каштаны. Пюре из каштанов. Краснокочанная капуста только с каштанами. В прекрасной Трансильвании,
Истории, связанные с каштанами: когда мой дядя Игнациус Бальтазар Брюзам приехал со своими каштанами в Германштадт, это в Трансильвании, ни моей родине… И поэтому, в ноябре, на святого Мартина, наш ходячий гусь криком кричит, требует каштанов, чтобы ими, глазированными медом, с яблочными дольками, посыпанными корицей, с шуршащим эстрагоном – какой гусь без эстрагона – и гусиным сердцем, начиненным изюмом, туго набить нашего ходячего гуся, будь то венгерского или польского, и тем самым придать грудке то, чего никакая духовка, никакая поджаристость, никакой румянец чудесной гусиной коже не даст – нежную сладость каштанов…»
(Ах, доктэр, нам бы в те впалощекие времена ваш слюноотсасыватель!) Брюзам, не давая нам роздыху, усугублял пытку: «А теперь насчет сытной начинки. На моей родине хорошая кухарка берет триста пятьдесят граммов свиного фарша, мелко нарезает две луковицы, три яблока, гусиные потроха – печеночку, – посыпает все это эстрагоном, кладет туда три предварительно размягченные в теплом молоке сдобные булочки, натирает лимонную корку и небольшую дольку чеснока, вбивает два яйца, затем, чтобы начинка стала крутой, прибавляет три столовых ложки пшеничной муки, хорошенько все перемешивает, подсаливает и фарширует гуся, фарширует гуся…» (Так начиналось перевоспитание совращенной молодежи.) Мы непрестанно учились. Из развалин и нищеты поднимались истощенные педагоги и вещали: «Нам надо снова учиться жить, учиться жить по-настоящему, например апельсинами гусей не начиняют. Выбирать нам остается между классической из яблок, южной из каштанов и так нанимаемой сытной начинкой. Но в тяжелые времена, когда гусей, правда, в продаже много, но свиней мало, а иноземные каштаны на внутренний рынок не попадают, – картофельная начинка – так говорил повар отеля, впоследствии телевизионный повар Альберт Брюзам – вполне может заменить яблочную, равно как из каштанов и из свиного фарша, тем более что картофель, если облагородить его вкус тертым мускатным орехом и приправить эстрагоном – какой гусь без эстрагона! – оказывается вкуснейшей начинкой!»
Когда осенью пятьдесят пятого моя невеста и я – это была наша последняя совместная поездка – ездили на осеннюю ярмарку в Познань, где я не преминул рассказать нескольким польским инженерам, связанным с производством цемента, о рентабельности центробежных фильтров, мы после ярмарки махнули в Рамкау, округ Картхауз, юго-западнее Данцига, навестить мою тетку Хедвиг, которая после подробных разговоров о сельском хозяйстве в кашубском краю и после небольшого семейного празднества сообщила мне о преимуществах картофельной начинки для польских ходячих гусей примерно то же, что за десять лет до того рассказывал Брюзам, только тетка мало что знала о мускатном орехе, она приправляла тмином.
Моя невеста побаивалась этой утомительной, сопряженной с преодолением всяких бюрократических препон поездки, но мой довод: «Раз я приспосабливаюсь к твоей не очень-то легкой семейке, можешь и ты проявить немного доброй воли…», вынудил ее ворчливо смириться. Вот мы и навестили этих простых и по-деревенски гостеприимных людей. (А поскольку речь шла о моих последних еще живых родственниках, я отправлялся в путь не без умиления; посетили мы и Нойфарванер, портовый пригород Данцига; там, вы помните, доктэр, во все еще мутной портовой жиже, напротив Хольма, я утопил когда то молочный зуб.)
«Ну, парнишка, и вырос же ты!» приветствовала меня моя тетка, собственно, моя двоюродная бабушка, сестра моей бабушки с материнской стороны, урожденная
– Ну, скажи, чем ты занимаешься? – спросила меня двоюродная бабка и перевела взгляд на мою невесту. – Цементом, значит. Что ж не привез нам немножко, нам пригодился бы?
(Вопреки дурацким препятствиям, не только с польской, но и с западногерманской стороны, мне удалось сразу по возвращении отправить в Рамкау десять мешков цемента. Это была идея Линды.)
Моя невеста пообещала тете Хедвиг прислать цемент, необходимый для восстановления все еще разрушенного после обстрела амбара, но тетка не переставала жаловаться: «Всего-то у нас добра – немножко ржицы, корова, теленочек, моченые яблоки, коли охота, картошка, вестимо, курочки да несколько ходячих гусей…»
Гусей, однако, не подали. На стол попали жесткие куры из стеклянных банок; консервированных тетя Хедвиг считала более изысканными, чем парные, которых мы бы услышали, перед тем как им отрубили бы головы за сараем для инструментов. Может быть, она считалась с присутствием моей невесты, ибо позднее, в огороде, среди кормовой капусты, тетка сказала: «Благородную, однако же, даму ты подцепил».
Конечно, много было сделано снимков. Особенно детям дяди Йозефа, двоюродного брата моей матери, приходилось то и дело позировать перед разрушенным амбаром, потому что так хотелось Линде. А под вечер мы поехали на автобусе в Картхауз, навестить тетиного брата, моего двоюродного деда Клеменса, брата моей покойной бабушки с материнской стороны, и его Ленхен, урожденную Сторош: двойное родство. Вот это была встреча! «Эх, парнишка, какая жалость, что твоей бедной мамочке суждено было так погибнуть. Совсем, помню, с ума сходила из-за твоих молочных зубов, хранила их, берегла. Все пропало. У меня тоже ничего не осталось, только аккордеон да пианино, Альфонс играет на них, младшенький нашего Яна. Потом послушаем…»
Домашнему концерту еще раз предшествовала консервированная курятина, а к ней картофельная самогонка, которую, учитывая благородство моей невесты, испоганили мятой. (А ведь кашубы – древний культурный народ, более древний, чем поляки, родственный лужицким сербам. Кашубский язык, один из старых славянских языков, медленно вымирает. Тетя Хедвиг и дядя Клеменс со своей Ленхен еще говорили на нем, а вот Альфонс, флегматичный малый под тридцать, не знал ни старого языка, ни кашубского говора западнопрусского диалекта и лишь изредка отваживался вставить какое-нибудь польское слово. Тем не менее лингвистам-славистам стоило бы создать все еще отсутствующую грамматику кашубского языка. Коперник – Кубник или Копник – родом не поляк и не немец, а скорее кашуб.)
Поскольку ужин прошел довольно тихо – Линдин литературный язык всех сковывал, а я лишь неуверенно подпускал говорок данцигского предместья, – дядюшка Клеменс, чья педагогическая бодрость и передалась мне по материнской линии, сказал: «Знаете, ребятки, что толку горевать. Раз мы живы, надо учиться жить. Споем-ка лучше, да так, чтобы чашки зазвенели в шкафу».
Это мы и сделали всей семьей: моя двоюродная бабушка Хедвиг, ее дочь Зельма – двоюродная сестра моей матери, – ее чахоточный, кашляющий и потому нетрудоспособный муж по имени Зигесмунд, мой двоюродный дед Клеменс со своей Ленхен и их внук – мой троюродный брат – Альфонс, у которого созревал нарыв на седалище, отчего он не хотел сесть за пианино – но вынужден был подчиниться: «Ну-ка, Фоне, не чинись. Жарь по клавишам», – и по-родственному, как почти поженившиеся, усаженные в серединке, моя невеста и я. Мы пели под аккомпанемент двоюродного деда с аккордеоном и устроившегося у пианино лишь на одной ягодице Альфонса часа два – больше всего песню «Лес вокруг, лес вокруг! Сердце бьется: тук-тук-тук…» и пили шибавший в нос мятой картофельный самогон.