Под властью фаворита
Шрифт:
А народ все сильнее стал гомонить, как только в раскрытых воротах показалось печальное шествие.
– Ведут… ведут… вот они!..
– Востермана, ишь, на дровнях, свейкой везут… Ему почет особливый, немцу лукавому!..
– Главный составщик и смутьян… Так ему и почету боле!.. Скорее подкатит старый бирюк к твердому бревнышку, на котором сложит свою головушку!
– Хорошее бревнышко – на небо ступень, слышь…
– Сам на нее не полезешь ли, на энту ступеньку?.. Гайда!..
– После тебя, шут гороховый…
– Тише вы, галманы! – цыкнул на зубоскалов-парней степенный купец. – Ишь, двое-то как убиваются.
– А
– И старичок бодрится… Руки, слышь, только так ходенем и ходят! – заметил чей-то зоркий глаз про Остермана.
Когда шествие достигло эшафота, Шаховской дал знак, офицер взмахнул шпагой и барабаны смолкли.
Двое конвойных сняли с саней Остермана и внесли на эшафот, где у плахи палач уж приготовил для него простой соломенный стул.
Когда его усадили, старик оглядел понурым взором кругом всю толпу, вздрогнул, словно от холода, и, опустив глаза, застыл на своем стуле.
Палач подошел и снял бархатный картуз у него с головы. Но парик остался, защищая от холода старую голову графа.
Остальных осужденных конвойные стали устанавливать полукругом у плахи.
– Братцы… за что?! Видит Бог, не виновен! – пользуясь наступившей тишиной, стал снова выкликать Головкин хриплым, усталым голосом. – Князь Яков… Помилуй! За что?..
– Молчи, ты! Дай начальству говорить! – замахнулся прикладом на неспокойного арестанта молодой солдат-конвойный.
Съежившись от страха, втянув между плеч голову, словно ожидая удара, Головкин умолк.
И только что-то продолжало хрипеть и клокотать у него в груди. Беззвучные слезы катились часто-часто из воспаленных, полных безумия и ужаса глаз.
Голос Шаховского, стоящего теперь на помосте эшафота, сначала слабо прозвучал среди людной площади, где толпа еще продолжала гомонить.
Но понемногу общий гул умолкал, а чтение Шаховского, внятное и четкое, все шире разносилось над морем голов в морозном воздухе…
– «По указу ее императорского величества, государыни Елизаветы Петровны, самодержицы всероссийской, правительствующий сенат слушали и определили! Бывшего кабинет-министра, генерал-адмирала, графа Андрея Остермана, за тяжкие его вины, а именно: за утаение тестамента императрицы Екатерины Первой, где ясно изложен был закон о престолонаследии; за составление проектов, в коих было изображено, что цесаревна Елизавета не имеет права на престол российский, а во избежание всяких опасностей надлежит-де выдать ее за какого убогого чужеземного принца; а паче всего за то, что дерзнул составлять проекты законов, по коим дочери принцессы мекленбургской, Анны Леопольдовны, к наследию русского престола приобщались, – за все сие смертной казни достоин. Он же, Остерман, учинял императрице еще разные иные озлобления: не объявлял о лучшей предосторожности к защите государства; в важных делах с прочими министрами откровенно совета не держал, но поступал по собственной воле и в самых важных делах российских употреблял людей чужих наций…»
Отмечая эти слова приговора, усиленный говор прокатился по толпе из конца в конец:
– Немец… немцев и тянул… Землю продавал православную…
– «…а не российских, – однозвучно неслось чтение Шаховского, – всему народу в ущерб и осуждение! Имея все государственное правление в своих руках, многие славные, древние российские
– Ишь, заслуженный старикан!..
– А терпели-то сколько ево на царстве… До-олго!..
– Што тянуть! Долой немецкую башку лукавую, да и концы в воду! – громче зазвучали голоса, зашевелилась сильнее стена людей, взволнованных обвинениями, изложенными так пространно в приговоре.
Сделав знак, чтобы народ не гомонил, Шаховской продолжал чтение.
– «А посему и определили: предать его смерти на плахе от руки палача».
Опустив лист, князь громко возгласил:
– Подписано: «Быть по сему, Елизавета». Да свершится приговор.
Умолк и отошел подальше от плахи, на другой край помоста, бледный, весь трепеща от мелкой нервной дрожи, которую никак не мог удержать.
Двое конвойных, стоявших по бокам старика, положили его ниц, лицом на плаху.
– Ну-ка сбрось, Сеня, парик-то барину… держи за космы… – приказал помощнику палач, разрывая ворот рубахи на графе.
Помощник сдернул парик, ухватился руками за седые, жиденькие космы, окаймлявшие затылок Остермана. Тонкая, старческая шея покорно вытянулась… Ни звука не вырвалось из бледных, оцепенелых губ.
Попробовав на ногте еще раз острие секиры, палач заметил:
– Кажись, востра… Ладно… Рубить, што ли? – обратился он к Шаховскому.
– Стой! – быстро кидаясь вперед, остановил князь занесенную уже руку заплечного мастера.
Достав из кармана другую бумагу, он поднял ее над осужденным и громко объявил:
– Сенат и государыня даруют тебе жизнь – и молись, старик!..
Палач и конвойные по знаку князя подняли Остермана.
По-прежнему спокойный на вид, молчаливо он взял от палача парик, надел на голову, поеживаясь от холода, запахнулся в свою шубейку, картуз, кое-как нахлобученный ему на голову, поправил руками, которые теперь тряслись еще сильнее, чем перед мгновением казни… Это одно, ходенем ходившие руки, и выдавало только постороннему взору, что происходит сейчас в душе старика.
Его снесли, усадили в сани, и там он сидел, бесстрастный, спокойный на вид, до конца…
– Э-эх!.. Мимо! Не покушала нынче, голубушка. Пожди! – обратился к секире своей палач и с размаху вонзил ее концом в край плахи.
Шаховской между тем, подойдя к краю эшафота, обратился к остальным осужденным.
– Что касаемо остальных тяжких государственных преступников, кои изобличены, первое: «Бывший генерал-фельдмаршал, граф Миних, в том, что не защищал по долгу присяги духовную императрицы Екатерины Первой; больше иных особ хлопотал о возведении в чин российского регента герцога курляндского фон Бирона… А затем того же Бирона низверг ради своих частных выгод, причем обманул и гвардейских гренадер, ныне лейб-кампанцев, сказывая им, что поведет на защиту цесаревны Елизаветы Петровны и герцога голштинского; нынешней императрице чинил многие озлобления, приставлял шпионов за нею караулить, не берег людей в мире и на войне, позорно наказывал офицеров без военного суда и расточал без меры государственную казну, приемля знатные суммы и от иных иноземных правителей».