Под высоким крестом
Шрифт:
– Помните, как при совхозе гуляли? На Майские праздники, на Октябрьские.
Любаня дишканила:
– А праздник урожая? На току столы ставили, в клубе не умещались. Сколь же было народу?..
Начинали считать – и сбивались. Вспоминали уехавших и в иной мир ушедших. Сколько их… Целый хутор ушел, оставив после себя это тесное застолье. Куда ушел? И зачем?
Ой да сон мой милай,Сон счастливай!Ой, воротися, сон, назад!Пели как в годы старинные. И горько
Лишь молодым, Пашке да внучке Дорофеича, Рае, о прошлом не было нужды вспоминать. Они жили нынешним, сидя рядом и слушая музыку.
– А ты любишь Земфиру?
– Люблю.
– А я еще Алсу люблю. Она хорошая. Я три песни ее выучила, – похвалилась Рая и запела.
Голосок ее звучал негромко, да еще люди мешали. Пришлось молодым уйти от застолья.
Дорофеич заметил уход внучки, но не стал ее трогать. Молодая… Пашка хоть и с глупцой, но парень спокойный, работящий. Где другого возьмешь?.. Разве лучше, если сманят девку какие-нибудь абреки? Побалуют – и бросят. Сколько таких случаев…
Каким ты был, таким остался, Казак донской, казак лихой! Зачем, зачем ты повстречался, Зачем нарушил мой покой!
Сидели долго и ладно, нехотя разошлись лишь к делам вечерним, которых не отставишь в хуторском быту.
И прощались долго, понимая, что такая встреча будет теперь не скоро. Пашка провожал Дорофеича с Раей, веселя их музыкой. А Надя Горелова с Володей Поляковым поднялись от застолья вместе и, миновав поляковскую усадьбу, дальше пошли. Такой уж выдался день, сердцу милый, отогрелась душа. И зачем ей стыть в одиночестве, тем более что зима впереди. Заметет, занесет, не то что людей, света божьего не увидишь до самой весны.
Теперь еще было лето – жаркий день, а потом – долгий вечер. Но в долине, где речка текла и лежал хутор, темнело быстро. На окружных холмах да курганах долго светит вечерняя заря, разливаясь по небу алым да розовым. Внизу зелень приречной уремы быстро темнеет; клубятся и густеют сумерки; и прежде вечерней звезды пробивается неяркий светляк лампы или багровый зрак открытого зева дворовой печурки, на которой греется ужин, а после будет долго, до красноватой пенки, томиться молоко в круглом казане.
Неспешный степной ветер на высоте курганов даже в пору вечернюю свежеет, понизывает, а потом замирает в тихой долине, словно боясь погасить тихие огни и развеять по миру запах кизячного дыма, теплого молока, хлебного печева.
Теленок
В глухой час зимней городской заполночи улицы пустынны, дома безглазо темны. Все живое спит. Лишь на перекрестках явственно щелкают в стылом безмолвии механизмы светофоров, переключая ненужные зраки: зловеще красный, мертвенно-зеленый да желтый.
На одной из улиц спящего града съехались две легковые машины – кургузые «Нивы». Переморгнувшись фарами, они согласно, друг за дружкою, продолжили теперь уже общий путь: сначала по просторной, в шесть рядов, улице; а потом – из города вон, мимо ясно видимого в ночи указателя «Ростов-на-Дону – 600 км. Калач-на-Дону…».
Спящий в электрическом свете большой город остался позади, повещая о себе лишь заревом. А впереди – зимняя тьма да желтый свет фар по черному асфальту.
В кабине машин от приборной доски зеленоватый
Ее с трудом отпустили из дома: дорога неблизкая. Но она выпросилась, как и в прошлом году. Парного молочка попить, свежей ухи похлебать, провести пару дней на хуторском приволье: замерзшая река, зимний лес, а еще бабушка – дальняя родственница, жившая в хатке для нынешних дней диковинной: приземистой, глинобитной, с большой русской печью, словно избушка на курьих ножках. И эта избушка полна жильцами. В ней кроме хозяйки три кошки живут, спасаются от холода малые козлята, словно живые игрушечки: колечками шерсть, милые мордочки и веселый озорной нрав. А еще там должен быть теленок, который на свет появляется как раз в эту январскую пору. Он и вовсе прелесть: бархатная шерстка, большие синие глаза с длинными ресницами, тычется, словно дитя, горячим носом, говорит: «Му-у-у…»
Девочка скоро заснула в тепле, под мерное гудение мотора, под мужской говор, который тоже помаленьку стихал. Задремывали и засыпали.
Машины бежали во тьме, оставляя позади невидимые километры. Лишь изредка, от асфальта поодаль ли, близко, проплывут и отстанут скупые огни селений. И снова – тьма.
Девочка спала крепко и даже видела сон, в котором был хутор, маленькая хатка-мазанка, большая русская печь, а возле нее – малый теленок в густой золотистой шерстке, на высоких смешных тонких ножках врастопырку, нетвердо стоит и глаза таращит, а потом говорит тоненько: «Му-у…» Не столько слыша, сколь чуя своего теленка, утробным и низким мычаньем отвечает ему большая рогатая корова Маня из теплого сарая.
Но это был лишь сладкий сон девочки. Теленок, который грезился ей, родиться не успел. В эту по-зимнему глухую предутреннюю пору коровы Мани уже не было в живых. Ее ободранная туша тряслась в машине, по дороге к райцентру. Рогатая голова с открытыми глазами валялась посреди чужого двора в чужом хуторе, рядом со шкурой; и рядом же, застывши в крови и слизи, лежал так и не успевший родиться теленок, большеголовый, с желтыми копытцами, в коричневой шерсти. Все это было брошено и еще не убрано после того, как в ночи корову увели с родного двора, а потом забили и разделали братья Репины, Анатолий да Михаил.
– Голову и ноги матери отдадим, – рассудил старший брат Анатолий. – Об родителях надо помнить, – произнес он наставительно. – Они нас вырастили и воспитали. И шкура сгодится. За нее нынче неплохо платят. Только надо прибрать. Но это потом… Сначала выпьем, согреемся. А потом…
В доме, за столом Анатолий поднял стакан с питьем, оглядев невеликую, но все же компанию, в которой кроме них, братьев, были еще две молодые девки, хмельные и веселые. Обведя взглядом застолье, он произнес внушительно: