Под знаменем Врангеля: заметки бывшего военного прокурора
Шрифт:
«Шильонским замком» в Галлиполи звали самую ужасную гауптвахту, «губу», на пристани.
Глядя на неприветливый, безжизненный полуостров, нельзя было не подивиться тому меткому названию, которое по созвучию дали ему русские изгнанники — «Голое Поле». Казаки свою будущую тюрьму тоже перекрестили в «Ломонос».
Вместе с нами на этот остров ехало два пассажира, во всем противоположных друг другу. — Один молоденький, худенький, в клетчатых штанах и крылатке.
Это был представитель аполитичного американского Красного Креста Мак-Нэб или, по казачьей терминологии, Мак-Небо. Другой, тоже
Первый вез на остров белье, ботинки, какао; второй — портрет Врангеля, с собственноручной подписью, в подарок одному из кубанских полков. Первый, не зная ни слова по-русски, то и дело шнырял среди казаков и офицеров, скрипел и свистел на своем странном языке, составлял группы и увековечивал их на фотографических пластинках. Второй, тридцатилетний генерал, не говоривший ни на одном языке, кроме русского, важно расхаживал по верхней палубе, полный петушиного величия и едва удостаивая краткой беседой даже генерала Абрамова.
Вдруг он увидел меня и смутился.
Всего пять лет тому назад этот врангелевский сановник был простым казачьим сотником, служил на кавказском фронте и, во время своих приездов в Тифлис, нередко бывал у меня. Я ценил скромного, развитого юношу и вполне одобрял его стремление к высшему военному образованию. Штабная служба в гражданскую войну приблизила его к Врангелю, и молодой казачий офицер был сопричислен к лику олимпийцев. Генеральский чин вскружил ему голову, заглушил благородные молодые порывы, привил вместо того чванство, грубость, высокомерие. Я побеседовал с ним на пароходе полчаса и пришел к самым безотрадным выводам. Прежнего тактичного, вдумчивого, любознательного Лени Артифексова не стало. Передо мной стояло «его превосходительство*, которое делило весь человеческий род на генералов и не-генералов и только первых считало за настоящих людей. Чужое мнение его нервировало, а противоречие приводило в ярость, проявлять которую в самой грубой форме у генералитета считается признаком хорошего тона.
27 марта наш пароход подплыл к паукообразному Лемносу, обогнул его и зашел в Мудросский залив, самый большой и глубокий из всех, какие вдаются в остров.
Бросили якорь.
Невдалеке от нас чернела громада «Решид-Паши». Там еще копошились люди в защитном обмундировании. Гуселыциков, видимо, еще не высадился.
Командир корпуса съехал на берег. Мы стали ждать выгрузки. Около полудня к «Дону» подкатил катер. На нем сидели французы, среди которых выделялся высокий, с пергаментным лицом старик, в кепи с золотыми позументами.
Генерал Бруссо, французский комендант, — пронеслась молва. К генералу спустился полковник-генштабист П. К. Ясевич, который заменял начальника корпусного штаба Говорова, уехавшего на Лемнос еще зимой вместе со 2-й дивизией.
Вот вам мой приказ о записи желающих вернуться в Россию, прошу сейчас же объявить на пароходе! — сказал генерал, хоть и не совсем хорошо, но владевший русским языком, так как в царское время он состоял в Петрограде при французском военном атташе.
Если не запишется ни одного человека, то, значит, хорошая у вас армия, сознательная; а если запишутся многие, значит, невысокая ей цена, — добавил он.
Полк. Ясевич пригласил старших начальников в каюту и прочел нам приказ ген. Бруссо
Начальники стали «составлять» списки, т. е., попросту говоря, французам объявили, что желающих отправиться на родину нет.
На «Решид-Паше» дело обстояло иначе. Французские офицеры сами взошли на пароход и объявили казакам через переводчиков, что им нечего бояться репрессий со стороны своих начальников и что они могут совершенно свободно высказывать свою волю. Казаки, ободренные присутствием французов, сейчас же стали записываться. Некоторые офицеры и вахмистры начали было агитировать против этой записи, но французы их арестовали.
После обеда началась выгрузка. С «Дона» вышли на берег все, с «Решид-Паши» немного больше половины, так как остальные пожелали отправиться на родину.
В Кубанском корпусе, разместившемся на западном берегу Мудросского залива, ген. Фостиков не допускал никакой записи. Он вел себя крайне вызывающе в отношении французов и не стеснялся ругать их вслух.
Ген. Бруссо увидел, что для вызова желающих ехать в Россию надо действовать не через русских начальников, заинтересованных в удержании людей, а через их головы. 29 марта он объявил, что на следующий день, в 12 часов, все русские войсковые части и учреждения должны выстроиться впереди своих палаток, офицеры отдельно от солдат; что французские начальники ознакомят казаков с содержанием приказа № 1515; что в распоряжение каждого французского офицера будет назначен конвой в 15 человек для наблюдения за порядком; что во время опроса воспрещаются и будут пресекаться в корне всякие выкрики, угрозы и увещевания.
Настало 30 марта, самый ужасный из тех «скорбных дней» борьбы за армию, о которых эмигрантские газеты потом трубили несколько месяцев.
В нашем штабе и корпусных учреждениях (интендантство, комендантская сотня, команда связи и т. д.) опрос производил капитан Николь. Он явился перед казачьим строем в сопровождении лишь одного переводчика, нашего русского офицера. Француз чувствовал себя крайне смущенно и старался никому не глядеть в глаза. Он не читал приказа № 1515, а передал через переводчика самое краткое его содержание.
Кто желает возвратиться в Россию, выходите вперед!
Ни души. Гробовое молчание.
У начальства вырывается вздох облегчения. Переводчик еще раз повторил предложение. Тишина.
Внизу слышится всплеск прибоя. Капитан Николь уже собирается уйти.
Вдруг в задних рядах послышался шорох. Почти бегом вылетают вперед двое.
Два изменника родины, всего два! — шепчут информаторы. Однако за первой парой еще двое из другого места. Еще пяток.
Еще и еще. Посыпался горох, решето прорвалось.