Подари себе день каникул. Рассказы
Шрифт:
Да, ни много ни мало промискуитет, подумал он; теперь уже не вспоминается, как они гуляли в первый год по парку и это восхитительное чувство, будто он снова лицеист, ведь только тогда он целовал в парке девушку, — так, значит, время можно обратить вспять, раз можно снова прогуливаться в парке с девушкой. Немытая посуда громоздится на плите, вечно сверкающей подсолнечным маслом (это он жарил картошку); он видит ее обнаженное тело — она закрывается руками или его майкой, которую схватила, скомкала и прижала к груди. Вот так оно было, вот так, и вот почему он проснулся ночью и не может уснуть и снова слышит из-за стены или снизу бой часов. Сколько пробило, он не расслышал, но за окном появилась синева.
И все так же звенит в ушах.
Который из них спал с ней? — подумал он и перебрал по очереди всех,
И хотя бы позвонила ему и сама рассказала, не дожидаясь, пока это сделают другие, не ставила бы его в смешное положение, не унижала бы… И снова ему представилось, как он ударяет ее, бьет изо всей силы по лицу. Но разве он когда-нибудь посмеет поднять на нее руку? Никогда.
За окном, все более синим, слышался стеклянный перезвон — воробьи; значит, настало утро. Он чувствовал удивительную свежесть, как будто проспал всю ночь, горло не саднило от табака и не было во рту, как обычно по утрам, металлического привкуса. Хватит, сказал он медленно и внятно, глядя ей в глаза, хватит. И знаешь? Устраивай свои представления где-нибудь в другом месте, не здесь… И уйди отсюда, уйди, мне некогда…
А она смотрела на него светло-карими глазами, которые казались светлее на ее слишком белом лице. Уйди, сказал он, уйди, возможно, все даже хуже, чем я думаю, возможно, тебе и вовсе наплевать. Но пока еще я хочу только одного: чтобы ты ушла, я не хочу больше о тебе слышать. Уйди, сказал он в последний раз, поднялся с кровати и пошел в ванную.
IX
Он избегал смотреть в зеркало — лицо было желтоватое от бессонницы, под ввалившимися глазами мешки; так по вечерам, раздеваясь, он старался не видеть свой отросший живот. Потому что сейчас он чувствовал себя хорошо, неизвестно почему, но хорошо, просто жаль выйти из этого состояния.
Было рано, рано для всего: и одеваться на службу, и есть; разве что чашку кофе, подумал он, но, поскольку без того мучит бессонница, надо бы, пожалуй, воздержаться. Надо, надо бы, всегда что-то надо; в общем, он вооружился джезвой и с чайной ложкой в руке занял позицию у плиты.
Да, в этом, может, самый большой его недостаток, он протянул руку к газовому крану, но кофейная пена уже перевалилась через край — какого черта, я ведь не сводил с нее глаз! — да, в этом, видно, самый большой его недостаток: он не может делать то, что надо. Знает ли кто-нибудь на свете лучше его, как трудно работать без удовольствия, только потому, что надо?
И он с жадностью глотнул ароматный напиток.
Но ведь было же время, когда ему все давалось легче, да, вроде бы все давалось легче, вроде бы прежде все шло лучше, или, может, это только у него дела шли лучше? От нечего делать он открыл дверь на балкон, и свежий воздух улицы наполнил грудь прохладой, он чувствовал, как воздух проникает все глубже, как щекочет холодком — свежий воздух июня, воздух студенческих каникул.
Да, конечно, все шло лучше, когда он был в бюро на том посту, на каком сейчас Киран: собирал профвзносы, принимал справки, наводил порядок в архиве, ходил на районные заседания, — он был моложе всех. Лет двадцать шесть ему было, да, конечно, как раз истекло время стажировки, и он почувствовал себя свободным: теперь можно, когда что-нибудь подвернется, уйти из учреждения, перейти на исследовательскую работу, а об этом он мечтал со студенческой скамьи. Да, можно, впрочем, он не спешил, зачем было спешить?
Он чувствовал себя в учреждении прекрасно, как дома, нет, даже лучше, потому что дома к тому времени начались скандалы. Конечно, по утрам он с трудом, проклиная все на свете, продирал глаза, а на работе иногда скучал, а иной раз с кем-нибудь ругался. Но было что-то… что-то… Может, молодость? Теперь уж всего не припомнишь, но тогда казалось, что он чувствует себя на работе как дома. Умудрился — чем не рекорд! — стать правой рукой Олтяну. Своими силами, без блата, без доносов. Правда, отдел Олтяну был самый маленький, горстка людей,
Он оставил балконную дверь раскрытой, сел в кресло и принялся потягивать кофе. Кофе остыл, но ему такой нравится, такой вкуснее… Да и уходить из учреждения не хотелось, трижды была возможность, и он трижды отказывался, как-то предлагали даже в исследовательскую организацию, правда, на должность стажера.
Всякий раз он обдумывал, взвешивал и отказывался. Нет, не сейчас, говорил он себе, еще не сейчас; ему и здесь было хорошо, и — подумать только! — казалось, будто он в своем учреждении необходим; он был убежден, что, окажись другой на его месте, дела пойдут хуже.
Поэтому казалось нормальным, что Олтяну выбрал именно его, и нормальным казалось, что он стал одним из семи-восьми влиятельных в учреждении людей. Впрочем, он особо над этим и не задумывался: то есть, конечно, по временам что-то он осознавал — и осознавал необходимость перейти на исследовательскую работу, — но все оставалось в теории, действий никаких он не предпринимал.
Еще рано, слишком рано, он потягивает кофе, откинувшись в кресле. Иной раз неприклеенная ручка его раздражала, но сегодня — нет. Сегодня ему хорошо, ему просто хорошо, и все. Почитать бы журналы — когда-то он за ними следил. Много читал, был в курсе, а когда хотел что-нибудь из журналов выписать, заведующий справочной разрешал взять домой. Приличный человек был этот заведующий — как бишь его фамилия? Высокий такой, лысый, очень вежливый; за несколько месяцев наладил справочную. Так хорошо наладил, что в их зал приходили исследователи, Ромашкану, например, он там встречал постоянно. Именно из-за иностранных журналов приходили, у них не было таких фондов, а проектировщики приносили прибыль, имели большие фонды, и завсправочной не скупился на подписку. Как же его фамилия? Что-то на Т., а окончание на «еску». Прямо в глазах стоит: высокий, лысый, со сверкающим черепом, маленькое брюшко, белесая родинка на правой ноздре, чисто выбритый, он часто улыбался, показывая зубы, слишком красивые для естественных; до пенсии ему оставалось несколько лет. Он мог бы еще поработать, но его поспешили тогда, во время реорганизации, убрать на пенсию — он вдруг исчез, и больше его никто не видел, но никому не попадалось на глаза извещение о его смерти, наверное, жив, может, воспитывает внуков. Собственно, пострадал не только он — реорганизация коснулась всей справочной, остались две женщины: одна — чья-то жена, а другая…
Он вдруг вскочил, ринулся в прихожую, встал на цыпочки и прислушался; как же он не сообразил, что это счетчик? Он фыркнул, возникло такое чувство, будто кто-то его слышит, за ним наблюдает; он пожал плечами, медленно повернулся, посмотрел на будильник и вылил из джезвы остатки кофе.
Все еще рано, кофе хороший, хорошо пить кофе утром в это время — не спеша, не на ходу, пока застегиваешь пуговицы, не обжигаясь, потому что боишься опоздать… Теперь даже мысль о том, что его поздний звонок Веронике и весь разговор с ней могли показаться унизительными, весьма унизительными, безразлична.