Подари себе рай
Шрифт:
— Завтра первое марта, начало весны. — Сталин улыбнулся, поднял бокал с золотистым твиши. — Микита, отгадай, за что я хочу произнести этот тост?
— За весну, товарищ Сталин.
— Молодец! Только почему же так сухо? За обновление жизни, за бодрость духа и физическую бодрость, за любовь, наконец. Вы что, готовы смириться с тем, что любовь узурпировал один Берия? Итак, за любовь!
«Глядя на такого Сталина, у меня душа радуется, — думал Булганин, которому реже, чем Хрущеву или Берии, доводилось бывать в самом тесном кругу избранных. — Бодрый, энергичный, в шутливом расположении духа. Браво!»
— Маленков смущается от разговоров о любви, — продолжал Сталин, подливая себе и гостям вина. — А чего смущаться? Дело житейское. Давай расскажи нам, твоим товарищам по партии, когда ты последний раз имел дело с красивой молодкой?
Толстый,
— Не хочет говорить. Не хочет — не надо! А вот Берия скажет. Он все о каждом из нас знает. Давай, Лаврентий, выкладывай.
«Про себя небось не расскажет, а есть чего!» — мысленно фыркнул Берия.
Он поднялся на ноги с бокалом в руке, проговорил возвышенно:
— Любовь — дело святое. Кто среди нас по части любви чемпион, так это Калинин. Последние годы жизни он все больше по комсомолкам ударял. Я даже боялся — до пионерок доберется. А Георгий, — он посмотрел с усмешкой на Маленкова, — в любовных делах не титан. Вот Николай Булганин как принялся за один московский театр, так уже третью заслуженную народной сделал.
— Известный дамский угодник. — Сталин кивнул одобрительно.
— А знаете, чем он их берет? — Берия наклонился над столом, словно готовясь поведать о великой тайне. — Бородой защекочивает!
— Хорошо, что напомнил, — отсмеявшись, сказал Сталин. — Хорошую песенку про бороду Утесов исполняет.
Он подозвал дежурного офицера, велел поставить пластинку «Борода». Тот перерыл все, но никак не мог ее найти.
— Наверное, у меня в кабинете. — С этими словами Сталин встал из-за стола и вышел из столовой. Берия посмотрел на Хрущева, Маленкова и, повернувшись спиной к Булганину, взял бокал Сталина. Наклонился над ним, одной рукой сделал словно бы пас, другой взял бутылку и наполнил бокал почти до краев.
— Чего ты там колдуешь? — меланхолично усмехнулся Булганин.
Берия бросил на него злой взгляд, медленно повернулся, сказал медовым голосом:
— Думаешь, Ему налить вина — все равно что какому-нибудь алкашу в пивной плеснуть сто грамм водяры? С великим уважением и любовью надо это делать. Только тогда оно пойдет впрок.
— Что впрок и что не впрок? — Сталин, вернувшись с пластинкой и услышав последние слова, подозрительно переводил взгляд с одного гостя на другого.
— Мы о том, Иосиф, — поспешил ответить Берия, — что любовниц впрок не запасешь. Твоя та, что есть сегодня. Какая будет завтра — узнаешь завтра.
Глаза Сталина были по-прежнему подозрительными, однако он поднял бокал и сказал:
— Не знаю насчет любовниц, тут ты, Лаврентий, у нас главный дока. А вот насчет верных учеников… Как ни готовь их впрок, а Иуда обязательно среди них окажется.
Сталин один, без всякого тоста выпил бокал до дна. И подумал: «Даже у самого Иисуса Христа оказался последователь, который посмел предать живого Бога. Чего же ждать мне, смертному, от недалеких, жадных, завистливых клевретов?» Сам поставил пластинку. Песенка и впрямь была веселая, озорная, но благодушное настроение не возвращалось. Он посмотрел на часы — было шесть часов утра первого марта. Сухо простившись с гостями, Сталин отправился в спальню. Ужасно хотелось курить, но он подавил в себе это желание. Медленно разделся и, едва коснувшись щекой подушки, заснул. И увидел редко теперь у него случавшийся сон.
Раннее летнее утро. Солнце уже заметно пригревает, но роса еще не высохла на траве и листьях деревьев. Вот ветер дохнул медвяной сладостью. Над дворами вьются дымки — в печках готовят завтрак. Он босиком прокладывает в мокрой траве дорожку в сад, к яблоням. Вот и самая большая красавица. «Чеми гоги» [7] — так ласково зовет ее мама — улыбается ему крупными румяными плодами, которые забрались на верхние ветки. Они манят, зовут: «Полезай сюда! Сорви нас, пока мы не превратились в перезрелых падунцов». Он ловко взбирается по стволу, вот-вот дотянется до яблок. Но они уходят все выше, и ему никак их не достать. А-а-а, наконец-то он срывает самое большое, самое красивое, самое спелое яблоко, — оно такое тяжелое, прямо как арбуз. Он берет его двумя руками, иначе не удержать — и вдруг срывается с ветки и летит вниз. «Господи! — проносится в сознании. — Точно так же я в детстве упал с яблони и сломал руку». Его падение продолжается, и вокруг не видно ни зги. Лишь сверкают золотые
[7]Моя девочка ( груз.).
Сталин умирал долго и трудно. Вахту у постели вождя несли попарно самые близкие члены ПБ. Никита делил эту печальную обязанность с Булганиным и мучался постоянно мыслью — как бы друзья-товарищи не обошли его должностью, не оставили в дураках… С ними ухо надо держать востро. Ненадежный народ: каждый норовит одеяло на себя натянуть.
Глядя на умирающего Хозяина, Хрущев обмирал от страха еще по одной причине. Он не любил русскую баню с ее огнедышащей парилкой. Не получал удовольствия, не понимал смысла в истязании себя пучком веток. Но незадолго до болезни Сталин пригласил Никиту в свою новую баньку на Ближней даче, срубленную из сибирского кедра, — ведь именно там, в Сибири, в ссылке пристрастился вождь к русской парной.
Академик Виноградов отговаривал его от такого сердечного напряга, но Берия авторитетно заявил: «Поменьше слушай, Иосиф, этих научных вредителей… нашему здоровью!» За день до рокового удара они и парились… Обычно веником — береза с дубом, а иногда и с можжевельником — искусно обрабатывал Самого его садовник Пантелеймон Аверкиевич, пожилой, кряжистый, тоже рябой сибиряк из-под Иркутска. А тут сподобился Хрущев. Потому его сердце теперь и заходилось при одной мысли, что эта последняя парилка и стала для вождя роковой. Ведь Берия и Маленков знали о ней — при них Сталин позвал с собой Никиту. «Вы оба — неумехи. Пусть Микита проявит свою стать, потрудится».
— Мудро и справедливо, — с трудом скрывая ревность, согласился Берия. — Никите польза будет — пузо растрясет.
— И ряха малость осунется! — затряс в смехе жирными щеками Маленков…
После длительного и нервного заседания ПБ, на котором были наконец-то поделены портфели: Маленков — Председатель Совета Министров, Хрущев — первый секретарь ЦК, Берия — глава всех структур государственной безопасности, — Никита внезапно ощутил состояние, доселе ему неведомое: абсолютно полную опустошенность. Заехав из Кремля на Старую площадь и просидев бездумно час в своем теперь уже бывшем кабинете, он спустился вниз, сел в машину и приказал ехать в Кунцево, на Ближнюю дачу Сталина. «Зачем? — с недоумением глянул на него в зеркальце шофер. — Там еще постель Хозяина не остыла. Поплакать — шел бы к Мавзолею, порадоваться — домой к Нине». Машина медленно тронулась с места, и тотчас четыре автомобиля «девятки» — два спереди, два сзади включили сигналы. Раньше это Никиту обрадовало бы (его всегда радовали зримые атрибуты власти), сейчас же, хотя это было впервые, он остался равнодушен, едва заметил. В Кунцеве охрана с готовностью распахнула ворота, видимо о его визите было сообщено с дороги. Он вошел в большой зал, огляделся. Все было, как всегда, — огромный стол, стулья, картины. Только зеркала были затянуты черным крепом. И еще — не было страха, привычного, унизительного, почти лишающего разума. При входе сердце разок екнуло — и все. Он сел на стул, Его стул, в торце стола, на котором он когда-то «так лихо сбацал своего гопака». Никита вспомнил теперь эти слова Берии. Вспомнил он и другие слова, сказанные Лаврентием перед самыми похоронами: «Слышь-ка, Никита, у меня донесения из многих лагерей — заключенные ревмя ревут, что их палач помер! И-ди-оты! Ра-бы! Бы-дло! Они рыдают, а мы смеемся. Сво-бо-да!» И он захохотал и прошелся по кабинету Никиты, где происходил этот разговор, залихватской лезгинкой.