Подари себе рай
Шрифт:
— Ты не забыл, что приглашен в качестве партийного отца на комсомольскую свадьбу?
Никита оторвался от директивной бумаги:
— Когда?
— Рабфак строительного института, после торжественного собрания, в двадцать два ноль-ноль.
— Едем. Предупреди шофера. — И, скользнув взглядом по ее бюсту, он вновь углубился в проект очередного решения.
Чуть не сорвался вечер райкома и райсовета. Докладчиком о роли женщины в революции и строительстве нового общества должна была выступать Елена Маришевич. Она приехала, появилась в президиуме и вышла на трибуну. Долго смотрела в зал, напряженно ждавший пламенного слова испытанного бойца партии. И вдруг покачнулась и рухнула на сцену. Зал взволнованно загудел. Дежурные активисты
— Царские тюрьмы, ссылки, аресты бесследно не проходят. Но ленинская гвардия во главе с Генеральным секретарем нашей партии, верным ленинцем Иосифом Виссарионовичем Сталиным ведет нас по единственно верному пути. Пожелаем нашему отважному товарищу Елене Маришевич скорейшего выздоровления и возвращения в строй.
Зал дружно аплодировал.
— Товарищи! В тысяча девятьсот десятом году незабвенная Клара Цеткин в Копенгагене…
Никита вдохновенно пересказывал тезисы ЦК, разосланные накануне Международного женского дня во все обкомы, горкомы и райкомы. Обильно насыщая речь данными об успехах предприятий района, фамилиями ударниц, незамысловатыми рассказами о рождении ростков нового в отношениях человека к труду, о зарождении движения соцсоревнования, он держал зал во внимательном напряжении.
— Удивительно, как этот недоучка захватывает толпу, заставляет этих мужиков и мужичек сопереживать его безыскусным пассажам, — прошептал сидевший в президиуме бывший эсер, бывший троцкист, а ныне соратник Бухарина Станислав Генрихович Андреев-Ларский бывшему бундовцу, бывшему меньшевику, а ныне сподвижнику Зиновьева Моисею Яковлевичу Гершензону.
— Я его уже однажды слышал на каком-то совещании в горкоме, — ответил тот. — Деревенщина. Однако по части экспромтов гениален…
— Ну как я выдал доклад? — спросил Никита Алевтину в машине, когда они ехали в строительный институт.
— Великолепно! — Она горячо произнесла это слово, и он, облегченно вздохнув, радостно улыбнулся. — Полтора часа толковой речи — и без единой бумажки. Я-то знаю, что это было сделано без какой бы то ни было подготовки.
В студенческом общежитии Никиту ждали. Пока подымались шумной гурьбой на третий этаж, заведующий — человек средних лет, атлетического сложения, лобастый, вихрастый — говорил, словно читал лекцию:
— Понимаете — сейчас молодежь предпочитает просто сходиться и жить. Все основано на любви. Понимаете — где любовь, там и доверие. Насильно мил не будешь. Понимаете? Некоторые, конечно, расписываются. В загсе. Но далеко не все. А уж свадьбы — их почти никто и не устраивает. Понимаете — считается пережитком. Но ведь это же древний обряд. А мы что же, Иваны, не помнящие родства? Мы старый мир разрушили до основания. Строим новый. Вот мы и решили: хорошее старое надо переиначить на новый лад и возродить. Понимаете — вся комса за.
Над входом в Ленинскую комнату висел транспарант: «Даешь комсомольскую свадьбу!» В комнате было чисто, лежали льняные дорожки. На стенах плакаты, спецвыпуск стенгазеты. Никита подошел, прочитал передовицу «Женятся отличники. Ура!». Гармонист — брюки заправлены в сапожки гармошкой, косоворотка с широкой русской вышивкой, из-под картуза чуб — играл «Кудрявую». Вдоль стены стол, на нем горками бутерброды с колбасой. Бутылки с ситро. Заведующий захлопал в ладоши, подождал, пока собравшиеся успокоятся.
— Товарищи! Молодых поздравит посаженый… извините, партийный отец Никита Сергеевич Хрущев.
Гармонист исполнил туш, жених и невеста стали по обе стороны от Никиты, он обнял их за плечи и, широко улыбаясь, проникновенно заговорил:
— Ты, Валя, и ты, Георгий, собираетесь строить новую семью. Это великолепно! Страна строит себя заново, молодежь создает ячейки государства. Чем крепче каждая отдельная семья, тем крепче весь
— Ура! — закричал заведующий. — Горько!
Пятьдесят молодых глоток грянули: «Горько!» Словно вздрогнул дом: пустились в пляс стены, потолок, пол. Вся свадьба танцевала кадриль, польку, «яблочко». И даже танго, фокстрот, вальс. Да-да, и танго, и фокстрот, и вальс. И первый секретарь Краснопресненского райкома партии смотрел на это сквозь пальцы: настала пора ослабить кое-какие запреты, введенные неизвестно кем и когда. Как выясняется со временем, не очень обязательные, не очень разумные, иногда даже смешные запреты. Вот что некоторые парни исчезают куда-то, а потом возвращаются навеселе — это плохо. Комсомольская свадьба должна быть трезвой. Веселой, красивой — и трезвой. Обязательно трезвой!
Квартира Алевтины была в одном из старинных особняков в Сивцевом Вражке, и верный Данилыч, не спрашивая ни ее, ни Никиту, направил «бьюик» от общежития строительного прямо туда. «Славная бабеха, — пробормотал он, провожая взглядом Алевтину, которую сопровождал хозяин. — Оно, конечно, у него самого жена ладная. С другой стороны, чужой квасок завсегда слаще. Эхма, наше дело маленькое. Знай себе крути баранку и стой, когда надо, жди хозяина…»
Домой Никита приехал к полуночи. Тихонько разделся в прихожей, не зажигая света, прошел на цыпочках в спальню. Лег, услышав сонный голос Нины: «Ну как свадьба?» Он показал в темноте большой палец правой руки и бодро ответил:
— Хорошо, но трудно. Рождение новой традиции, сама понимаешь, просто не дается. Все решать приходится самому, на месте. И радость, и мука. Ну ладно, спи.
Спал Никита обычно без снов. Положил голову на подушку — раз, и провалился в черную бездну. В ту ночь было по-иному. Он долго вертелся с боку на бок, и вдруг в какой-то момент перед его внутренним взором, словно на экране, возникла деревенская улица и родной дом, который он так хорошо помнил, хотя и увез его отец из Калиновки в Донбасс в шестилетнем возрасте. И он бежал мимо дома с ватагой таких же, как и он, пацанов и пацанок. Они хохотали, кричали, свистели, кувыркались через голову, прыгали друг через друга чехардой. Они безудержно радовались жизни. И Полкан и Цыган, визжа и лая, мчались вместе с ними. Какое золотое жаркое солнце, какое голубое огромное небо, какая зеленая мягкая трава! У Никитки в руках разноцветная вертушка: два бумажных лепестка свернуты в трубочку, два распластаны прямо, все это нехитрое сооружение крепится на палочку. Ты бежишь, и вертушка, как живая, вращается, и шуршит, и шепчет: «Шиб-че, шиб-че!» Но вот вертушка растет, растет, превращается в большой пропеллер, и таких пропеллеров много. Они мерно гудят, они легко влекут вперед огромный дирижабль, и Никита — в его кабине. Он в шлеме, в летных очках, в шикарном кожаном костюме. Смотрит через иллюминатор на землю и чувствует себя Гулливером — все там внизу кажется таким крохотным, ничтожным. И дома, и коровы, и люди. И чем он выше, тем они ничтожнее. Сидящий рядом крупный мужчина, одетый так же, как Никита, смеется, тычет пальцем в стекло иллюминатора, кричит:
— Копошатся, букашки! Блудят, злодействуют! А вот мы их к ногтю! К ногтю! Согласен?
Он снимает очки, поворачивается — и Никита вскакивает, вытягивается в струнку:
— Согласен, Лазарь Моисеевич!
Из рулевого отсека выходит пилот. Он окидывает зорким взглядом пассажиров, и теперь вскакивает и вытягивается Каганович. Пилот смотрит на землю, говорит негромко, но все, вытянув шеи, стремятся поймать каждое его слово.
— Я не люблю летать на аппаратах, зависишь не от самого себя, а от машины. Есть, однако, большой плюс. В небе ощущаешь себя властелином мира. Властелином Вселенной.