Подельник эпохи: Леонид Леонов
Шрифт:
Но Леонов выжил и пережил всё. И только в том, по большому счёту, оказался для кого-то не прав. Всё остальное — детали.
Вообще же восприятие судьбы писателя исключительно через политическую призму кажется нам вопиюще абсурдным и даже стыдным. Выстроена некая оптика, где грех (грех ли?) принятия власти (именно советской власти) является фактором, определяющим отношение к писателю; причём зачастую — фактором вообще единственным. Вот так мы, значит, воспринимаем немыслимо разнообразный божественный мир. Ты получал советские ордена и был признан и издаваем — выходит, ты безусловно грешен, и,
А, скажем, быть в жизни дурным и безжалостным человеком и раз за разом совершать человеческие подлости — это куда меньший грех? Получается, что это вроде как даже понятно и объяснимо: писатель всё-таки, творческая личность…
Не хотелось бы впадать в морализаторство, но кто объяснит, отчего, скажем, в контексте литературоведения не считается грехом неоднократное принуждение писателем собственной женщины к убийству зачатого ребёнка, — а, к примеру, депутатство в Верховном Совете СССР по некоему тайному соглашению воспринимается как сделка чуть ли не со дьяволом, служащая причиной изгнания всякого писателя из пантеона русской классики?
Или вы скажете, что мы говорим о разных вещах?
Мы можем и согласиться. Да, о разных. Но согласиться только с одним условием. Если мы вместе признаем, что не мы, поминая о личной жизни литераторов, не вы, поминая о их деятельности политической, не говорим о литературе как таковой.
«В ожидании чего-то страшного, неотвратимого папа воспользовался возможностью уехать на месяц в Среднюю Азию», — вспоминала дочь писателя, Наталия Леонидовна.
То было в середине декабря 1940-го.
Наверное, отъезд Леонова был извечным бегством русского литератора куда-нибудь в сторону юга, пустынь или гор.
Если не за стеной Кавказа — так хотя бы за далью любой другой голубой и далёкой земли «сокроюсь от твоих пашей… от их всевидящего глаза… от их всеслышащих… ушей».
Леонов едет в Самарканд, оттуда в Ташкент, в Ангрен, в Катта-Курган.
«Новый год мы встречаем втроем — мама, Лена, я, — рассказывала Наталия Леонидовна. — Мы с сестрой больны, у нас температура, лежим в постелях. Перед кроватями мама поставила табуретки, покрытые белыми салфетками, на тарелках какое-то угощение. Сама села рядом на наш маленький детский стульчик. Нам в первый раз разрешили не спать в новогоднюю ночь, но радости это не доставило. Мама подавленна, молчалива, боится завтрашнего дня, и, как бы она ни старалась скрыть от детей свои опасения, её тревога и печаль передавались и нам.
Так пришёл в наш дом 1941 год».
В пути Леонова нагоняет номер «Литературной газеты» от 31 декабря 1940-го.
В передовице цитируются слова председателя Совета народных комиссаров СССР Вячеслава Молотова о литературе: «Вместе с подъёмом культуры выросли вкусы советского читателя и зрителя… <…> Он принял „Тихий Дон“ и „Севастопольскую страду“ и забраковал идейно паршивую стряпню, появившуюся в драматургии».
В середине января 1941 года Леонов возвращается в Москву, «идейно паршивый».
Не он один, впрочем, был таким. В те же печальные времена был изъят из продажи сборник Ахматовой «Из шести книг», был рассыпан сборник стихов Марины Цветаевой,
Леоновы живут в пустоте и в тишине.
Весьма обеспеченный в начале тридцатых, Леонов неожиданно обеднел — прекратились все поступления от спектаклей, которые сняли, и от книг, которых уже не было в магазинах. Почти весь февраль бедовали впроголодь.
Незадолго до 23 февраля неожиданный звонок: Леонова приглашают на писательскую встречу в Кремле по случаю предстоящего праздника.
Он идёт туда, не зная чего ожидать.
Всё как обычно: богато накрытые столы, много вина.
Леонов себя ведёт уже далеко не столь задорно и весело, как в былые времена, когда он так раздражал своим победительным видом желчного Полонского.
Многие литераторы чураются его.
И вдруг Леонов слышит своё имя. Не верит ушам своим.
Заведующий секретариатом ЦК Александр Поскрёбышев произносит тост за видного советского писателя и драматурга Леонида Максимовича Леонова.
Естественно, Поскрёбышеву, — чья жена, вспомним мы, была репрессирована в марте 1939 года и всё ещё находилась в тюрьме по обвинению в связях с Троцким, — самому Поскрёбышеву не взбрело бы в голову такое говорить.
Ему мог посоветовать произнести тост только один человек. Наверное, Сталин посчитал, что если он сам произнесёт подобный тост, — это будет неверно с точки зрения политической. Посему: пусть секретарь, пусть он.
К Леонову бросились чокаться. Все отлично осознавали, что произошло: Леонов спасён.
Глава восьмая НАШЕСТВИЕ И ВОЗМЕЗДИЕ
Мастер
Зачем Сталин несколько раз принял участие в судьбе Леонова, никто теперь не расскажет. Равно как почему репрессии — не без воли верховного — не коснулись самых крупных художников эпохи: Алексея Толстого, Булгакова, Шолохова, Платонова и Пастернака («оставьте этого небожителя в покое» — говорят, так высказался однажды Сталин по поводу поэта).
Поверхностное, но имеющее право на существование, объяснение таково: Сталин ценил мастерство. Никто не оспаривает, что он был преисполнен всевозможными маниями — от преследования и до величия, — но никто и не сможет отрицать, что литературе он придавал значение огромное. Посему слово «мастер», возникшее одновременно у Булгакова, у Леонова в «Дороге на Океан», напрямую рифмуется с вопросом Сталина, который он задал Пастернаку по телефону, когда решалась судьба Мандельштама.
«Но он ведь мастер? Мастер?» — спросил Сталин у Пастернака, два раза повторив это слово.
Потому что если — воистину Мастер, тогда мы ещё подумаем. Тогда мы его не тронем.
Позиция чудовищная — но логика в ней есть.
Пастернак не ответил сразу же утвердительно: «Да, Мастер», перевёл разговор на другую тему, он тогда хотел серьёзного, личного общения с вождём, не по телефону. Сталин раздражённо бросил трубку.
Что до Леонова — то в его мастерстве сомнений у Сталина, кажется, не было. Сомнения, серьёзные и обоснованные, были в лояльности Леонова, в его вере в социализм.