Подметный манифест
Шрифт:
– Ваша милость, самозванец с огромными силами взял крепость Осу и движется на Казань! Все, как вы сказать изволили!
– Прелестно, - сказал Архаров и сел на узком для него топчанчике.
– Весьма прелестно. И как - ты князюшку видел?
– Видел - когда они на Лубянку заявиться изволили. Ваша милость!… Потом даже Шварц смеялся!… Вид-то - как у воеводы, а перепуган до полусмерти…
– Что ты врешь!
– одернул его Архаров.
– Сашка, кончай на меня уныние наводить, беги, вели, чтоб запрягали. Князя Волконского, Демка,
– Ухряем!
– воскликнул, все еще не угомонившись от скачки, Демка.
– Ухряем, - подтвердил Архаров.
– Где там мои чулки?
Радость была нехорошей - он сам это сознавал. Продолжение войны - чему ж тут радоваться? И все же он имел на это право - как всякий боец, который наконец-то увидел вышедшего на свет противника, потому что маяться, следя за невнятным шевелением во тьме, - отвратительно…
Устин был почти счастлив. В Сретенской обители ему жилось не больно сытно, зато покойно.
Он даже был рад послушанию - работать на огороде.
Сперва, когда его расспрашивали о прежней жизни, он, всячески скрывая службу в полицейской конторе, сказал, что грамоте знает и почерк имеет неплохой. Но начальствующие решили, что сейчас важнее иметь лишнюю пару рабочих рук на огороде. Землей монастырь владел немалой - огороды простирались до Рождественской обители, хорошо хоть не до Неглинки, к Неглинке же подходить было даже неприятно - река понемногу превращалась в стоячее болото, несло от нее нестерпимой вонью и самое время было засыпать ее наконец песком и землей.
Отец Аффоний заботился о нем - сперва помог обустроиться в келье, подарил лампадку, подавал гвозди, когда Устин приколачивал полочку для книг, потом наставлял, присоветовал взять в духовники строгого отца Флегонта, затевал беседы о божественном, предсказывал немалые монашеские подвиги и последующее прославление Устина.
– Тебя к нам сам Господь привел!
– говорил он проникновенно. И до того растрогал бывшего дьячка, что тот однажды, едва не разревевшись, назвал себя великим грешником, недостойным даже таскать ведра с водой к монастырскому огороду.
– А ты поведай, чадо, поведай мне, в чем твой грех?
– ласково попросил отец Аффоний.
– Гордыня, честный отче, гордыня неуемная, - сказал Устин.
– А она - матерь всех грехов на свете… Это вам лишь кажется, будто я кроток… а во мне-то гордыня… я-то возомнил о себе…
Под сиреневым кустом была узкая лавочка. Сирень уже почти отцвела, только и радости оставалось, что тень. Туда-то и привел Устина отец Аффоний. С лавочки они видели огороды, службы, яблони в саду, и картина была до того мирная - словно бы и не в Москве, а где-то далеко-далеко, там, куда московская суета и не залетает.
Они уселись и оба, словно
Румяный отец Аффоний повернулся к молодому послушнику и взглядом пригласил его к беседе.
– Это, свет мой, не исповедь, ты не кайся в грехе, ты просто сказывай, да и только…
– Нет, отче, гордыня - грех, - заладил свое Устин.
Отец Аффоний еще не ведал, что этот несколько суматошный дьячок имеет свойство полностью отдаваться всякой благородной мысли, и даже не своей собственной, а любой - лишь бы требовала от него принести свою жизнь в добровольную жертву. Вот сейчас Устин обнаружил причину своих неудач - гордыню, которая, оказывается, подстегивала его, когда он вздумал служить Митеньке, потом - когда вздумал спасать беспутную Дуньку, да и сейчас, осознав эту беду и предаваясь раскаянию, он сильно боялся - не собрался ли принять монашеский обет из той же гордыни.
– Возомнил о себе, якобы достоин служить,- и друга единственного своего, самую чистую душу, какая только в мире бывала, погубил, - так отвечал он на расспросы инока.
– Возомнил, якобы могу, наподобие преподобного Виталия, блудниц спасать!… Что, как не гордыня?!
– Вот про блудниц, голубчик, поведай-ка с толком, - попросил, оживившись, отец Аффоний.
– Да что про нее толковать? Бес в нее вселился, поучений не слушает, - пригорюнившись, сказал Устин.
– Девка еще молодая, со стариком живет во грехе, а скажешь ей про грех - еще и кричит… А я ей денег дать хотел…
– Это за что же ты ей хотел дать денег?
– вдруг забеспокоился отец Аффоний.
– Чтобы разврату не предавалась, - уныло объяснил Устин - Возомнил о себе, будто могу ее душу спасти, от разврата ее отвадить, чтобы стала, как преподобная Марья Египетская, славы мне, дураку, возжелалось…
– Славы?
– Да, моя гордыня жаждала не спасения ее души, а славы, - сказал Устин.
– И для нее славы, и для меня, многогрешного. Вот почему Господь мне не дал ее спасти, теперь я понял. И я уж этой своей гордыни боюсь - ведь непременно еще где-то проявится…
– Это тебя нечистый искушает. Видит, что ты уже на верном пути стоишь, и норовит камень под ноги бросить. А ты не думай о своей гордыне…
– Как же не думать, коли это грех?!
– воскликнул Устин.
– О чем же мне теперь и думать, как не о своих грехах?
– Дурак, - сказал тогда отец Аффоний.
– Вот ты начинаешь думать о гордыне, олух малосмысленный, и о том, как хотел преподобного Виталия превзойти, и тут же ты ту беспутную девку вспоминаешь со всеми ее телесами… ведь пышна телесами, а? Пышна?