Поднявшийся с земли
Шрифт:
…А сейчас семейство переезжает в первый раз. Они отправились из Монте-Лавре в Сан-Кристован в тот летний день, что кончился дождем. Они пересекли всю провинцию с севера на юг – чего это понесло Домингоса так далеко – не сапожник, а горе луковое, лентяй запьянцовский, – но в Монте-Лавре жить стало трудно, виной тому вино и то, что руки у мастера не тем концом вставлены. Тестюшка, одолжите мне телегу и осла, и поеду я жить в Сан-Кристован.
Что ж, поезжай, может, там ты образумишься, задумаешься о жене да о сыне, только поскорей верни мне телегу и осла, они мне нужны. Двигались по проселку, иногда выбирались и на тракт, но потом, чтобы сократить путь, приходилось ехать и вовсе без дороги, по полям, по холмам. Пообедали в тени одинокого дерева, Домингос Мау-Темпо выпил бутылку вина, да без толку: все равно оно потом вышло по дороге. Они оставили по левую руку Монтенар и держали все к югу. Дождь застиг их, когда до Сан-Кристована оставался час пути – не дождь, а прямо потоп – плохая примета; но сегодня день выдался солнечный, и Сара да Консейсан, сидя в садике, шьет юбку, а сын ее, который еще нетвердо стоит на ногах, ковыляет вдоль стены дома. Домингос Мау-Темпо отправился обратно в Монте-Лавре вернуть тестю телегу и осла да сказать, что живут они теперь в хорошем доме, что заказчики
Жоан добрался по стене до изгороди, крепко схватился за колья: руки у него были сильнее, чем ноги, выглянул наружу. Ему еще мало что видно: полоска улицы, раскисшей от вчерашнего дождя, лужи, в которых отражается небо, желтый кот на пороге дома напротив, подставивший брюхо солнцу… Где-то поет петух. Женский голос зовет: Мария! и другой, полудетский, отзывается: Иду! Знойное безмолвие окутывает улицу: скоро грязь засохнет и снова обратится в пыль. Жоан больше не хочет смотреть, он разжимает кулаки и, с трудом повернувшись, отправляется в долгое обратное путешествие – к матери. Сара да Консейсан опускает шитье на колени, протягивает к нему руки: Иди сюда, мальчик мой, иди сюда. Руки ее обещают защиту. Но между ними и Жоаном пролег непонятный, ненадежный, бескрайний мир. По земле вьется прозрачная, кружевная тень.
Когда Ламберто Оркес Алеман поднимался на башню своего замка, глазом было не окинуть открывавшиеся перед ним владения. Он хозяин этих мест – десять легуа [4] длины, три легуа ширины, – ему дано право собирать с округи налог, а еще ему приказано заселить землю – нет, конечно, ту девушку у ручья изнасиловал чужестранец не по его приказу, но раз уж так случилось, тем лучше. Он и сам, хоть у него всеми почитаемая супруга и дети от нее, тратит семя свое на кого придется в случайных наслаждениях. Край этот не должен оставаться необитаемым: по пальцам руки сочтешь в нем деревни, и волос на голове не хватит, чтобы пересчитать дремучие и дикие леса. Да будет ведомо вам, сеньор, что женщины в этой стороне темны кожей – проклятое наследие мавров, – а мужчины молчаливы и мстительны, а король наш и повелитель призвал вас не для того только, чтобы зачинать детей по Соломонову завету, а для того, чтобы заботиться об этой земле и править ею, чтобы люди пришли в нее и остались на ней. Я заботился об этой земле и правил ею; так же буду поступать и впредь, потому что земля эта моя и все, что есть на ней, – тоже мое, а вот усердствовать в увеличении народонаселения не следует, ибо чем больше людей, тем легче вспыхивают смуты. Вы правы, сеньор, слова ваши исполнены мудрости, вы опытны, вы жили в холодных странах, там все известно лучше, чем здесь, на западных задворках этого мира. Если вы согласны со мной, поговорим о том, какой данью обложить земли, что находятся во владении моем и под властью моею… Маленький эпизодик из истории этого края…
[4]
Легуа – мера длины, равная 5 км.
Ну и сапожник! Поставит лату, прибьет подметку, а надоест ему – бросит работу на середине, забудет про свои колодки, про нож и шило, уйдет в таверну, побранится с нетерпеливыми заказчиками, а потом еще поколотит жену, отыграется на ней за все – и за подметки и за латы: нет мира у него в душе, беспокойный человек, не успел сесть, как уже вскакивает; не успел пустить корни, как уж думает о переезде. Перекати-поле, бродяга, он приходит из таверны, держась за стенку, и недобро смотрит на сына и говорит жене: Пожалела мне грош, проклятая баба, так получай, чтоб помнила. И снова уйдет пить с приятелями: Запишите за мной, сеньор хозяин. Я-то запишу, сеньор постоялец, только учтите: счет уже велик. Ну и что с того? Я заплачу в срок, я и грошика не останусь должен. Не раз и не два Сара да Консейсан, оставив сына на попечение соседок, отправлялась ночью искать мужа, утирала слезы концом шали – хорошо, что темно, – ходила из таверны в таверну -их в Сан-Кристоване не так уж много, но все-таки хватает – и, не входя, с порога искала его глазами, а если находила, то стояла во мраке ночи, мрачно и покорно ждала. Случалось ей подбирать его где-нибудь на дороге полубесчувственного, брошенного дружками, и мир тогда вдруг становился прекрасен, потому что Домингос в благодарность за то, что она отыскала его на страшном пустыре, где бродят призраки, закидывал ей руку за плечи и позволял увести себя домой кротко, как ребенок, – да он и был взрослый ребенок.
А как раз – работы было много, он не поспевал – Домингос Мау-Темпо взял себе помощника: больше времени будет оставаться для развлечений; но однажды утром он словно не с той ноги встал, и тут ему влетело в голову, что жена его, бедная и ни в чем не повинная Сара да Консейсан, обманывает его, когда он отлучается из дому. Светопреставление началось в Сан-Кристоване: без вины виноватый подмастерье еле ушел от ножа, и Сара, которая была беременна от Домингоса, ставшего ей наконец законным мужем, до дна испила горькую свою чашу, и снова нагрузили телегу -снова пришлось шагать в Монте-Лавре: Тестюшка, мы все здоровы, дочь ваша и внук благополучны, ждем второго ребенка, вот только задумали мы перебраться в Торре-да-Гаданья, там живет мой отец, он нам поможет, жизнь будет легче. И отправились они на север, но при выезде из Сан-Кристована уже поджидал их кабатчик: Ну-ка стой, Мау-Темпо, ты мне должен за дом, где жил, за вино, что пил, плати, а не то я с сыновьями выну из тебя душу.
Хорошо, что путь им лежал недальний, потому что едва успела Сара да Консейсан ступить на порог, как родился у нее сын, названный неведомо почему Анселмо. Колыбель же у него была отменная, ибо дед его, отец Домингоса, был по профессии плотник и теперь очень радовался тому, что в соседнем доме – дверь в дверь с его собственным – родился у него внук. Делал он грубую работу, не было у него ни мастера, ни подмастерья и жены теперь тоже не было, жил среди досок и горбылей, пропах опилками, говорил странные слова – «лага», «обзол», «скобель». Человек основательный и неразговорчивый,
о тяготах своих, как ни правильны были ее слова, Домингос Мау-Темпо шел в Ландейру, как в землю обетованную, и нес на закорках старшего сына, держа его за тоненькие щиколотки – тоненькие и грязненькие, ну да разве это имеет значение? Нес, не чувствуя тяжести: от сучения дратвы мышцы его и сухожилия стали прямо как железные. Топ-топ-топ – стучал копытами мул, солнышко грело не хуже одеяла, на телеге нашлось место и Саре да Консейсан. Вот только выяснилось, когда дошли до места, что мебель их сильно пострадала. Еще один переезд, Домингос, и нам не на чем сидеть будет.
Там, в Ландейре, Жоан, которого окрестили еще в Монте-Лавре, получил нового и весьма подходящего крестного отца. Им стал падре Агамедес – он сожительствовал с некой женщиной, которую называл племянницей, вот ее-то он и посоветовал в крестные матери. Вот сколько милостей свалилось на мальчика: ему теперь и на небе нашлась защита, и на земле поддержка. А Домингос Мау-Темпо, которого падре Агамедес уговорил принять на себя обязанности пономаря, стал прислуживать на мессах и отпеваниях, и в благодарность падре с ним покумился и окрестил Жоана. Но, возвращаясь в лоно церкви, Домингос Мау-Темпо хотел только найти пристойное извинение тому, что он отлынивает от работы, и хоть как-то побороть снедавшую его страсть к бродяжничеству. И Господь, увидев, как он бестолково суетится у его алтаря, овладевая азами священнодействия, воздал ему по молитве его, а поскольку падре Агамедес был большой ценитель вина, то служитель Бога и церковный служка стали часто сходиться для бдений такого рода. Недалеко от церкви помещалась бакалейная лавка падре Агамедеса, и он в свободные от священнических обязанностей часы торговал в ней, а если не торговал, то спускался с племянницей в подвал и там осуществлял дела земные и семейные. Проходил Домингос Мау-Темпо мимо, выпивал стаканчик, проходил еще раз и выпивал другой – и так продолжалось до возвращения падре: тогда они выпивали вместе. Райское было житье.
Но в каждом ангельском сонме найдется свой Люцифер, а в райских кущах – искуситель. Домингосу случилось однажды слишком плотоядно взглянуть на куму, а та, оскорбленная в своих родственных чувствах – племянница, как-никак, – шепнула словечко дяде; этого хватило, чтобы два служителя святой нашей матери-церкви рассорились. Падре Агамедес, не решившись на откровенность, которая подтвердила бы ходившие среди прихожан сплетни насчет сомнительных уз родства, связывавших его с племянницей, напирал больше всего на то, что обидчик женат, и тем самым отводил от себя пятнавшие его честь подозрения. Домингос Мау-Темпо, отлученный от даровых выпивок, вынужденный вновь взяться за дратву и мо-лоток, поклялся отомстить падре. За что будет мстить, не сказал, а Сара да Консейсан не спросила. Она вообще большей частью молчала – молчала, грустила.
Прихожан было мало, да и те часто менялись: церковь не исцеляла бед, да она ведь и не обязана это делать, хорошо, что хоть не умножает их. Дело было не в том: люди не ходили в церковь даже не потому, что падре Агамедес жил с племянницей или зарабатывал деньги, торгуя бакалеей человеку ничто человеческое не чуждо, – а потому, что он перевирал молитвы, а причащающихся, брачующихся и отпеваемых потрошил с той же алчностью, с какой закалывал и съедал свинью, и совсем не уделял внимания духу и букве храмового обряда. Народу было обидно. Поэтому Домингос Мау-Темпо знал, как заполнить церковь: на следующей мессе случится кое-что очень интересное – падре Агамедес предупредил, что отныне и впредь будет служить по всем канонам, истово и неторопливо, – дурак будет, кто пропустит мессу, сильно пожалеет. Падре Агамедес оторопел, увидев заполненный людьми неф. Сегодня ведь не храмовый праздник и засуха вроде не такая, чтобы требовалось небесное вмешательство. Однако он ничего не сказал. Если овцы по своей воле пришли в овчарню, то пастырь представит хозяину хороший отчет. Но чтобы не показаться неблагодарным, он решил постараться и, сам того не зная, подтвердил распускаемые Доминго-сом слухи. Однако до пономаря возвысившийся сапожник, который уже подумывал о новом переезде, приберег кое-что про запас. Когда пришло время возлагать святые дары на алтарь, он спокойно поднял колокольчик и встряхнул его. С тем же успехом он мог бы просто помахать в воздухе куриным перышком. Одни прихожане подумали, что всех разом поразила глухота; другие, повинуясь привычному жесту служки, склонились перед алтарем; третьи недоуменно уставились на Домингоса, который при всеобщем напряженном молчании с невинным видом продолжал потрясать колокольчиком. Падре удивился, верующие зашушукались, молодежь засмеялась. Какой позор! – все святые смотрят и сам Господь. Падре Агамедес не сдержался, прервал службу на полуслове, схватил колокольчик и запустил руку внутрь. Колокольчик был без язычка. И божий гром не покарал нечестивца! Падре Агамедес, обуянный праведным гневом, наводя ужас на прихожан, закатил Домингосу Мау-Темпо оплеуху – треснул его прямо у алтаря, – да разве ж можно? Но Домингос так же споро, как прислуживал на мессе, без промедления дал ему сдачи. Тут же облачение священника и стихарь пономаря вихрем замелькали на полу – кто сверху, кто снизу, понять нельзя; дерущиеся кощунственно покатились по ступеням алтаря, тыча друг друга под ребра. Народ повскакал с мест, кинулся разнимать противников, а нашлись и такие, что коварно утоляли давнюю жажду мести руками и ногами, с одного боку и с другого. Старухи сбились в углу, призывая на помощь весь сонм небесных сил, а потом, собравшись с силами и с духом, ринулись к алтарю спасать падре – пастырь недостойный, но свой… Короче говоря, вера восторжествовала.