Подвиг 1972 № 06
Шрифт:
— Ты чо! Ты чо! — слышался издалека, будто из–за толстой стены, голос тети Симиного племянника, потом он исчез, и вдруг я вздрогнул — на лицо текло что–то холодное и приятное. Я открыл глаза. Василий Иванович испуганно улыбался мне и лил из эмалированной кружки воду.
— Я не нарошно, я не хотел, — тараторил он смущенно. — На–кось вот, — и приложил к моему носу холодный лист подорожника.
Я поглядел на землю. Прямо передо мной, в песке, выбив неглубокие ямки, чернели капли крови.
— За что, Василий Иванович? — спросил я, заливаясь слезами.
Ведь
— Я вить не хотел, — тараторил между тем Васька, боясь, что я зареву, — я вить не нарошно.
«В самом деле, — подумал я, улыбаясь, — он бы мог меня одной левой. Сам виноват, трепло несчастное. Боксер, называется».
Я попробовал было подняться, но Васька велел мне лежать, чтоб скорее прошло. Я послушался, а он, заминая неприятность, виновато говорил:
— Это фигня все, боксы разные. Руками только машут. Хошь, драться по–мужицки научу? — Я мужественно кивал головой. — Сперва знаешь куда бей? По уху! По одному, потом по другому. А потом в нос меться, в нос! А если еще мало — в поддых лупи. Но не сильно, а то лапти откинет…
Я лежал, кося глаза на зеленый подорожник, прикрывающий мой нос — подорожник занимал полнеба и походил на зеленую землю, — слушал Васькино бормотанье, и мне казалось, что мы с Васькой старые–старые приятели, с самого, может, первого класса знакомы или еще даже раньше.
Я вспомнил, что дома на столе лежит раскрытая книжка по боксу, вспомнил, как соображал, чем бы Ваську удивить, и засмеялся. Все это было теперь смешным и ненужным…
Вот как странно мы с Васькой подружились и теперь как только сходились — я из школы, Васька со своих курсов, — сразу же перекликались через стенку.
— Вась! — кричал я, хотя вполне можно было говорить спокойно и он все равно бы все услышал. — Чо делаешь?
— Пишу, хухры–мухры, — отвечал он, не укрощая свой голос. И я сквозь стенку слышал, как скрипит и царапает бумагу соседово перо. Писание у него выходило плохо — его за это на курсах счетоводов ругали, но Васька убеждал меня, что это не главное.
— Главное, — говорил он, — считать! Счетоводу главное — в арифметике не ошибиться. Сложить, вычесть, помножить, разделить.
Но это трудно представить, чтоб Васька в арифметике ошибся. Он даже семилетки не кончил, а на курсы счетоводов только с семилеткой принимали. Но его взяли. Потому что Васька считает как сумасшедший. Прямо без передыху. Спросишь его, он губами чуть пошевелит и сразу отвечает.
Я любил с ним на эту тему перекрикиваться.
— Двести сорок девять помножить на четыреста двадцать шесть, — кричал я, и, не проходило полминутки, Васька басил:
— Сто шесть тысяч девяносто четыре.
Сперва я Ваську проверял, считал на бумаге, столбиком, но потом надоело — он никогда не ошибался.
— Тысяча семьсот восемьдесят четыре умножить на девять тысяч шестьсот семьдесят пять, —
— Семнадцать миллионов двести, — будто машина отвечал
Васька, и, пока он молчал, я даже сквозь стенку явственно ощущал, как шевелит он толстыми губами.
Мама и бабушка, когда мы занимались устным счетом, одобрительно поглядывали на меня, видя, верно, в этом занятии хорошую сторону Васькиного на меня влияния, советовали Ваське, чтобы теперь он мне задал какую–нибудь задачку, Васька послушно спрашивал что–нибудь этакое — сорок восемь на восемьдесят шесть, и у меня получалась белиберда, приходилось доставать бумагу и чиркать быстро карандашом. Нет, что ни говори, такие таланты даются не каждому, такому не выучишься, это от рождения или от бога, как говорила бабушка.
К Васькиной чести надо сказать, что он своим удивительным талантом совсем не гордился и даже, напротив, жаловался мне, что в деревне к нему все приставали — главный бухгалтер приходил с какими–то большими листами и вечера напролет его мучил. А уж про ребят, если у кого не выходили задачи, и говорить нечего. Из–за этой непонятной даже ему самому способности Ваську и отправил председатель в город на курсы, хотя стремление в жизни у него было совсем другое.
Васька мечтал стать конюхом.
Иногда мы с ним уходили погулять, шлялись по мокрым осенним тротуарам под шелест мелкого дождя, и Васька, не понижая голоса и не стесняясь прохожих, толковал мне, какая лошадь бывает каурая — это я у «его требовал объяснить, как понимать надо: «Сивка–бурка, вещая каурка», говорил про лошадиные хитрости — оказывается, и лошадь хитрить может: брюхо надуть, когда ей седло надевают, а потом его на полном скаку сбросить; говорил, что поить коня после долгого бега нельзя; что, когда лошадь куют и забивают ей в копыта железные гвозди, чтоб подковы держались, ей не больно, и всякое многое такое.
Васька говорил кратко, немногословно, одними восклицательными предложениями, но как–то очень азартно. Так что через несколько таких прогулок мне ничего на свете не хотелось больше, чем покататься верхом на лошади.
— Скачешь! — громыхал он на всю улицу. — Скачешь! А она! Крупом — брык! И летишь через голову! А сама! Отстанет в сторону и травку хрупает! И глазом на тебя — зырк, зырк! Вроде подмургивает.
Васькино круглое лицо в такие минуты сияло, белки глаз страшно блестели, и весь он был какой–то отчаянный.
— А ты пахал на лошади? — спрашивал я с интересом.
— Во даешь! — кричал он с удовольствием.
— И запрягать умеешь?
Васька гулко хохотал, удивляясь моей безграмотности.
— Да я же у конюха помощником работал, дурелом ты экий. Все делал, что надо. И корму задавал, и поил, и драил, и навоз убирал.
Однажды вечером мы шли с Васькой по полутемной улице, и вдруг по булыжнику, навстречу нам зацокали копыта. Это ехали золотари. Пять или шесть лошадей тащили бочки, копыта выбивали в булыжнике искры, черпаки длинными ручками волочились по мостовой, колеса дребезжали и грохали.