Подземные ручьи (сборник)
Шрифт:
Хотя его слова не несли явной мысли о печали, мне стало жаль его, и я, не знаю сам к чему, проговорил:
— Есть люди, считающие душу людей бессмертною.
— Ты — не христианин? — промолвил он рассеянно.
— Нет, я не знаю христиан и верю в бессмертных богов.
— Если нам придется расстаться, юноша, будешь ли ты вспоминать обо мне? — Верным тебе я быть клянусь.
— При встрече с носящим мое имя человеком на минуту вспомнить, что это имя знакомо — было бы достаточной верностью, — улыбнувшись моему восклицанию, заметил он.
Раб принес только что купленную вазу, где гирляндой плясали вакханты и Ахиллес прял в женской одежде в кругу служанок; рассматривая ее с непривычным любопытством, Евлогий тихо сказал:
— Я мог бы разбить ее движением руки, но она может пережить моих детей и внуков и память о них.
Записав
Имея некоторое время свободным, мы с Панкратием, невзирая на сильный ветер и тучи, отправились, как уже давно мечтали, кататься в лодке по Нилу.
Ветер уже разорвал закрывавшие небо тучи, и багровый закат обнаружился во всем своем зловещем величии, кровяня волны с гребнями, когда мы, с трудом двигая веслами, повернули домой, то вспоминая прошлое, причем Панкратий живо рассказывал свои похождения у актеров, от которых его купил Евлогий, то говоря о смутности последнее время нашего хозяина. Не успели мы привязать нашу лодку к железному кольцу у широкой лестницы, спускающейся из сада к реке, месту обычной стоянки хозяйских суден, как наш слух был поражен смутными криками, доносившимися изнутри дома. Ведомые этими звуками и видя бегущих только в одном с нами, но не встречном направлении людей, мы не могли узнать причины этих стенаний раньше, чем не достигли комнаты, где в ванне сидел Евлогий, казавшийся уже безжизненным, смертельной бледности, окруженный друзьями, домашними и докторами. По скорбным лицам присутствующих, молчанию, царившему здесь, из соседнего покоя доносившимся воплям, мы поняли, что смерть не оставила места никакой надежде, и, не расспрашивая о несчастии, молча присоединились к общему горю. На следующее утро мы узнали, что Евлогий, оставив краткую записку, где говорилось об усталости и пустоте жизни, добровольно открыл себе жилы в бурный осенний день, когда солнце появилось только в багровом закате. Из завещания стало очевидно, что мы, награжденные хозяином, отпущены на свободу. Не имея определенных планов, несмотря на неудовольствие Феофила из Трапезунда, я решил искать судьбы с Панкратием, намеревавшимся, отыскав старые знакомства, снова приняться за прежнее занятие актера.
Наше общество состояло из Панкратия, меня, Диодора, искусного гимнаста, с сыном Иакхом, Кробила, Фанеса и белой собаки Молосса; мы путешествовали в двух повозках, вмещавших наши пожитки и приспособления для представлений, останавливаясь в попутных местечках и городах, иногда специально приглашаемые на местные праздники, живя не богато, но весело и беззаботно.
Панкратий меня быстро обучил своему искусству, и, привыкши к театру в нескольких небольших ролях, я скоро перешел на первые, играя, благодаря своей молодости, девушек и богинь, особенно, говорят, трогательно изображая Ифигению, приносимую в жертву Агамемноном, и Поликсену. Бездумная жизнь в Корианде, гибель Хризиппа, пример Евлогия научили меня не придавать большой ценности богатству и благосостоянию, и, имея душу спокойной, я был счастлив, ведя жизнь странствующих мимов. Я любил дорогу днем между акаций мимо мельниц, блиставшего вдали моря, закаты и восходы под открытым небом, ночевки на постоялых дворах, незнакомые города, публику, румяны, хотя и при маске, шум и хлопанье в ладоши, встречи, беглые интриги, свиданья при звездах за дощатым балаганом, ужины всей сборной семьею, песни Кробила, лай и фокусы Молосса. Деньги, полученные от бывшего господина, я хранил в крашеном ларчике из резного дерева и не трогал их до подходящего случая, который и не замедлил представиться, но об этом узнается в свое время, как и последующее течение моей полной превратностей жизни.
Однажды, случайно бодрствуя ночью, когда в гостинице все уже покоились сном, я услышал сильный запах дыма, и сквозь щели деревянных стен мелькали красноватые отблески, не похожие на свет зари; выглянув в слуховое окно, я увидел, что дом, где мы спали, наполовину объят пламенем, не заметить которое дала <,возможно,> моя, бодрствующего, глубокая задумчивость и крепкий сон товарищей. Громко закричав о пожаре, я, не будучи еще раздетым, быстро сбежал по занявшейся уже лестнице, крикнув по дороге какому-то спящему старику: «Спасайся, авва!», и очутился на улице невредимым и первым спасшимся. Вскоре место перед
— Полно баснословить, отец, — сказал я, подходя к старику, — этот ангел был не кто другой, как я.
Но рассказчику и слушателям больше нравился огневласый ангел, и они недружелюбно промолчали на мои слова. Когда от дома осталась только кирпичная печь с одиноко торчащей трубою, все стали расходиться и солнце близилось к полдню, я заметил девочку лет семи, горько плачущую на обгорелом бревне. С трудом получая ответы от нее самой, я, через соседей, узнал, что ее родители, люди проезжие, погибли в пожаре, в городе близких нет никого и что ее зовут Манто. Это имя, напоминавшее мне мою далекую родину, беспомощное положение ребенка, не перестававшего молча плакать, привычка не долго думать и покоряться судьбе, сознание, что у меня есть деньги, — заставили меня оставить девочку у себя, и наша семья, потерявшая сгоревшего Молосса, пополнилась маленькой Манто, вскоре привыкшей к нам и к нашей жизни. Но заботы о ее пропитании и воспитании считались принадлежащими главным образом мне.
Следующую часть моей жизни, быть может, еще более богатую приключениями, я принужден передать более кратко, торопимый близостью конца, общего всем людям, и не желая оставлять без урока имеющих возможность почерпнуть таковой в моем повествовании. Около этого времени я был просвещен святым крещением и присоединен к святой апостольской церкви. Этим я обязан Феофилу из Трапезунда, с которым я встретился в один из наших заездов в Александрию; он ясно представил мне всю скверну и греховность моей жизни и даже отсутствие самой надежды на вечное блаженство при продолжении ее. Я благосклонно слушал его наставления, чувствуя усталость от однообразия пестрой жизни странствующих мимов, любовных историй и путешествий; меня беспокоила участь маленькой Манто, но трапезундец сказал, что питающий птиц небесных не оставит погибнуть невинное дитя, особенно если оно будет просвещено святым крещением. Я и девочка приняли таинство в один и тот же день от самого александрийского папы, и с успокоенной совестью в одно ясное утро для скорейшего достижения блаженства я покинул столицу, чтобы направиться в ливийскую пустыню.
Мне нравилась простота братии, долгий день, разделенный между плетением корзин и молитвами, рассказы о кознях дьявола, то проливающего кружку с водой, то отягчающего дремотой веки брата за чтением псалтыря, то являющего в сновидениях казавшиеся давно забытыми милые лица, то в виде черных нагих отроков пляшущего перед отдаленными кельями. Рассказы братии, приходивших из дальних лавр и киновий, имели также предметом различие уставов, пищи и бдений, особое попечительство Господа Бога о пустынножителях и нападки на них дьявола. Один только рассказ, одна встреча не походила на обычные повествования и, как шум моря в занесенной на сушу раковине, напомнила мне жизнь в мире, полную превратностей и уроков.
Однажды, подойдя к источнику, я заметил человека с дорожной сумкой, сидевшего скрестив ноги на камне, в позе, выражавшей сладость и безмятежность покоя. Без одежд он походил бы на отдыхающего Гермеса. Приветствовав его, я спросил, куда он так спешит.
— Ты прав более, чем думаешь, — отвечал тот улыбаясь, — говоря, что я спешу, но человеку, загнавшему лошадь и принужденному идти пешком по пустыне семь дней под этим солнцем, позволительно отдохнуть и подумать о дальнейшем.
Освежившись отдыхом, свежей водой и пищей, принесенной мною, юноша начал рассказ, сдавшись на мои настойчивые просьбы.
— Я родом из Милета и зовусь Хариклом, а мой отец носил имя Ктезифона. Он был купец, но меня предназначал для другого поприща, и едва мне минуло шестнадцать лет, послал меня на знакомом корабле в Рим к старому своему знакомцу и школьному товарищу Манлию Руфу.
Мне было жаль покидать родину, тесный кружок друзей, Мелиссу, которая начинала более благосклонно выслушивать мои нашептыванья, но я был молод, и самое слово «Рим» меня влекло, как луна морскую воду.