Подземный гром
Шрифт:
— Да, это было бы на пользу твоей душе и телу, — мягко ответил проповедник.
— Послушайте! Слушайте, что он несет! — воскликнул возмущенный торговец. — Да он рехнулся!
— Если вы все так поступите, то увидите, что в скором времени не останется лентяев. И откуда возьмутся воры, если нечего будет воровать?
— Послушайте только его! — восклицал торговец, оглядывая присутствующих.
Никем не замеченные, в стороне стояли и слушали трое стражников. Но вот они растолкали толпу и стащили киника с его трибуны.
— Снова сеешь смуту? — сказал один из них. — Тебе сказано было убираться из Города!
— Почему вы не запретите дуть ветру и лить дождю? —
— Его только послушать! — презрительно бросил торговец. Он стал науськивать стражников: — Валяйте, всыпьте ему горячих!
Стражники сдернули с проповедника рваный плащ и обнажили ему спину. На нем была грубая туника, и он был бос. Они разложили его на плите, схватили бич и принялись его стегать. Толпа, уже значительно увеличившаяся, немного подалась, чтобы стражник мог как следует замахнуться бичом. За киника заступился лишь высокий мужчина. Но когда и ему пригрозили арестом, он исчез. Киника хлестали, пока его спина не стала сплошной раной. Он не был связан, никто его не держал, но он не пытался бежать. Вероятно, это особенно разъярило стражников. Приказав своей жертве покинуть Город до темноты, они удалились.
— Так тебе и надо! — проговорил торговец и плюнул ему на окровавленную спину. Толпа стала расходиться, но несколько человек остались стоять, смущенно поглядывая на распростертого киника. Через некоторое время он с трудом повернулся и сел. Морщась от боли, он подобрал свой плащ и кое-как прикрыл им спину.
— Что ты станешь делать? — спросил я его.
Он повернулся ко мне, в глазах его светилась, теплая ласка, как во взоре Фимона, и глубокая мудрость, как у старца, последователя Христа.
— Буду делать то, что делал всегда, — медленно проговорил он, словно каждое слово причиняло ему боль и требовало усилия. — Мне жаль несчастных, которые меня били. Как ужасно обладать такой извращенной волей и так поступать! Я не могу плакать. Но если бы мог, то плакал бы о них.
К кинику робко подошла женщина и положила краюху хлеба ему на колени. Он поблагодарил ее. Вся в слезах, она опустила голову и отвернулась. Я помог ему встать.
— Я не могу идти твоим путем. Я хотел бы. Но у меня недостает силы.
— И у меня нет силы. Нет у меня и воли. Я просто разорвал путы зла.
Я ответил с твердым убеждением:
— Я тоже их разорву, хотя, быть может, приду к этому другим путем.
— В конце концов ты вступишь на мой путь. Сломи злую волю. Но не усилием воли. Это только усилит злую волю. Сломи ее, избрав новый путь.
Мне хотелось плакать, как плакала женщина, но я подумал, что слезами не выразить своего уважения человеку, проявившему такое отсутствие жалости к себе.
— Я никогда не забуду твоих слов и твоего примера.
Он улыбнулся, хоть и это причиняло ему боль.
— Может быть, ты и забудешь. — Прихрамывая, он сделал несколько шагов. — Что ж, забудь обо мне. Но всегда помни о том, что живет в тебе, — он сморщился от боли, — о своей сокровенной сущности, которая едина с природой и воистину человечна.
Я предложил проводить его, но он сказал, что боль легче переносить в одиночестве. Я прикоснулся к его руке и удалился. Шел, не глядя перед собой и не соображая, куда направляюсь. Как мог человек достигнуть такой душевной чистоты и такой устремленности? Я чувствовал, что у меня в душе безнадежно перепутались добро и зло, что меня влечет в разные стороны, манят разные цели. Могу ли я осуществить принципы киника и, не прибегая к компромиссам, прожить жизнь среди людей, принимая посильное участие в их деятельности? Теперь я ясно
Он оказался дома.
— Я не раз спрашивал себя, что с тобой случилось, — проговорил он, а Тайсарион, как всегда ловкая и проворная, с легкой приветливой улыбкой принесла нам разбавленного вина. — Поверь, я нередко вспоминал тебя. Я справлялся о тебе. Узнал о твоем освобождении, но никто не мог сказать, куда ты девался. Почему ты не приходил?
Я попытался объяснить:
— Я боялся тебе повредить. И я не знал, что предпринять. Мне следовало побыть в одиночестве, чтобы разобраться в самом себе.
— Что же, ты разобрался?
Я улыбнулся.
— До известной степени. Я решил возвратиться домой. В Испанию. — Я умолчал о подарке Поллы, умолчал и о храме Изиды. Я знал, он усмехнется и скажет, что жрецы ловко меня одурачили. — Пропали письма отца, в которых он рекомендовал меня лицам, связанным с ним деловыми отношениями. Во всяком случае, после такой проволочки они вряд ли пригодились бы.
— Посмотрим, нельзя ли что-нибудь сделать, — участливо сказал он. — Не отчаивайся. — Он проявлял ко мне искреннюю дружбу, и мне стало стыдно, что я дурно думал о нем. Вероятно, я мог бы ему помочь в ту пору, когда дружил с Луканом, но мне и в голову не приходило спросить, в чем он нуждается, и я не пытался узнать у других. Это было ниже моего достоинства.
Он сказал Тайсарион, что я остаюсь у них обедать, и она купила у Фаона двух откормленных голубей и принесла, предварительно обломав им лапки. Марциал очень тактично вел разговор, болтал на литературные темы, передавал городские сплетни. У Помпулла расстройство желудка. Уверяют, что он объелся своими поэмами. Кана страдает от газов и повсюду водит с собой комнатную собачонку, чтобы было на кого свалить вину. И все в таком духе. Он рассказал мне анекдот про неуклюжего галла, который, возвращаясь поздно ночью домой по Крытой дороге, споткнулся о валявшуюся на земле черепицу, вывихнул ногу и растянулся во весь рост на мостовой.
— С ним был лишь один тощий раб, который с трудом нес светильник. Но вот появились четверо клейменых рабов, тащившие покойника из тех, что сжигают гуртом на кострах. «Мой господин помер, не донесете ли вы и его, у меня нет сил», — дрожащим голосом попросил раб. Носильщики швырнули на землю бедняка и положили галла на носилки.
Марциал лишь один раз коснулся заговора. Он не мог удержаться и рассказал о Меле, которого так ослепила алчность, что он потребовал себе состояние, оставшееся после Лукана. Фабий Роман, преданный друг поэта, которого я не встречал, ибо он находился в Карфагене, до того возмутился, что назвал Мелу участником заговора.